— А теперь раздевайся.
Проводив в полночь цветочницу домой, он вернулся к себе, свалился одетый на кушетку и лежал так, в опьянении, до рассвета. Отрезвление пришло утром, когда он сосчитал оставшиеся после кино, бутылки вина и подаренных девушке пары чулок деньги — маминых на все не хватило, и он потратил и часть того, что было отведено на питание. Какое-то время он пытался прятать, как страус, голову в песок, надеясь, что ситуация как-то сама собой разрешится, но новогодним утром деньги кончились и начался голод. Три дня он героически сражался с бунтующим желудком, а на четвертый не выдержал, из кухонного шкафа доносился аппетитный запах, и когда хозяева пошли спать, он прокрался в кухню, отрезал себе кусок хлеба и взял из большой посудины с котлетами две. Он ужасно боялся, что хозяйка заметит воровство и донесет дяде Конраду или даже прямо маме с папой, но та не подала виду. Поголодав еще пару дней, он как-то вечером, после того как хозяйка днем пожарила отбивные, снова на цыпочках подкрался к шкафу и, страшно стыдясь, съел одну.
Утром, когда он умывался на кухне, вошла хозяйка. Герман почувствовал, как у него трясутся руки, он уже готов был во всем признаться и, упав на колени, просить прощения, но хозяйка сказала:
— Мы тут с мужем рассудили, что ваша арендная плата по нынешним временам немного великовата, мы ее назначили такой, поскольку боялись инфляции, но теперь у нас появилась золотая марка, вот мы и сочли, что будет справедливо, чтобы вы за эти деньги получили и пансион.
И тут же пригласила Германа позавтракать.
Герман, конечно, понял, что хозяйка заметила его мелкие кражи, но есть хотелось, и он послушно сел за стол. С этого дня его положение улучшилось, ему больше не приходилось голодать, он даже мог иногда сходить в кино или купить какую-то книгу, но в отношении девушек стал теперь более осмотрителен. Потихоньку он понял и то, почему хозяйка его кормит — ее муж, ветеринар, каждое утро уезжал в деревню, на фермы, дети уже выросли и разъехались, так что Герман был для нее не просто собеседником, а в какой-то степени заменял сына, иногда они вечерами даже слушали вдвоем по приемнику оперу, которой аккомпанировал доносившийся из спальни храп уставшего хозяина.
Учеба у Германа с самого начала продвигалась неплохо, его жажда знаний не уступала по силе обычному голоду, в Тарту он ее удовлетворить толком не мог и теперь пытался наверстать упущенное. «Запомните, вы никогда не выучитесь профессии, если ограничитесь лекциями и семинарами, — любил внушать студентам профессор по истории архитектуры. — Настоящий архитектор работает двадцать четыре часа в сутки, когда он на улице, он смотрит на окружающие здания, когда он дома, в кафе или в библиотеке, он изучает, как эти здания выглядят изнутри, а когда он спит, видит во сне Париж». Особенно важным профессор считал, чтобы его ученики вдоль и поперек изучили город, в котором находятся. «Карлсруэ, — провозглашал он, — это больше, чем город, это — учебное пособие».
Герман воспринял его слова всерьез и после лекций часто гулял по «учебному пособию». Постепенно он понял, что именно профессор имеет в виду — более упорядоченный город, чем Карлсруэ, трудно было себе представить, от его центральной точки, замка эпохи барокко, с одинаковыми интервалами брали начало тридцать шесть улиц, расходившихся наподобие веера к югу, и множество аллей, идущих к северу. Порывшись в книгах, Герман еще до того, как они добрались до этой темы на лекциях, узнал, что такая планировка называется радиально-кольцевой и известна уже с античности.
Весной первого курса он познакомился в библиотеке с одной молодой немкой родом из Эстонии. Юлия в каком-то смысле тоже была оптанткой, только по сравнению с Германом как бы наизнанку — если родители Германа сбежали из Советской России в Эстонию, то ее родители после того, как Эстония стала независимой, перебрались из Эстонии в Германию и жили недалеко от Карлсруэ, у родственников. Таким образом, у них были кое-какие общие воспоминания, а эстонским языком Юлия владела даже лучше, чем он. Сначала Герман собирался на летние каникулы поехать домой, но потом ему предложили на факультете поработать чертежником, и он решил остаться в Карлсруэ. Несколько месяцев подряд они встречались с Юлией каждые выходные, гуляли, катались на лодке, посещали концерты на открытом воздухе, а в дни, когда Герман получал зарплату, проводили часок в кафе. Однажды Юлия принесла ему почитать довольно толстую книгу, интересуясь его мнением на ее счет. Озаглавлено было произведение «Моя борьба», и написал его, как Герман вскоре понял, какой-то сумасшедший, предложения которого были длинны и запутаны, а мысли — если их вообще можно было считать мыслями — смехотворны. До конца он книгу так и не дочитал, настолько скучной она ему показалась, полистал там и сям и в следующее воскресенье вернул. «Не понимаю, чего ради такое печатают, — пожал он плечами, — этот человек даже университета не закончил, а хочет, чтобы его читали. Тоже мечтал о профессии архитектора, но таланта не хватило, и теперь ненавидит всех, кто умнее его, особенно евреев. Если бы в мире правили ему подобные, мы бродили бы по колено в крови. К счастью, он слишком глуп, чтобы стать государственным мужем». — «Спасибо, что ты так сказал, — ответила Юлия, — у меня самой сложилось такое же мнение, но моему отцу эта книга очень нравится, и я не знала, как с ним спорить». В этот вечер они впервые поцеловались. При прощании Юлия сказала, что ее отец нашел работу в Гамбурге и что на следующей неделе они уезжают, и обещала, что напишет Герману сразу после устройства на новом месте. Герман безрезультатно ждал несколько месяцев, наконец на Рождество пришла открытка, Юлия поздравляла Германа с праздником, но в постскриптуме добавила, что, к сожалению, ее родители против продолжения их знакомства, ибо они не забыли того, как несправедливо обошлись эстонцы с немцами после достижения независимости.
***
На экзамене по судебной медицине София вытянула легкий билет, про пулевые ранения. Быстро подготовившись, она пошла отвечать первая. По университетскому регламенту можно было сдавать экзамены и на русском, однако профессору это не понравилось бы, он был местным уроженцем и хотел, чтобы приехавшие из России эстонцы говорили на «родном» языке. Да, но способна ли она?.. Эстонского языка София до сих пор как следует выучить не сумела, в гимназии его преподавали плохо, учительница была немкой и сама говорила с акцентом, но вряд ли это было основной причиной, с математикой, к примеру, у Софии не возникало никаких трудностей, хотя половина уроков по этому предмету вовсе не состоялась, поскольку преподавательница вечно болела. Может, у меня просто нет способностей к языкам? — думала она. Но французским же она овладела! Наверное, они с Германом просто «опоздали» — у младших дела с эстонским складывались лучше, Эрвин, правда, говорил, как шутил отец, «с буридановым акцентом», но писал без ошибок, Лидия же болтала так свободно и легко, словно тут родилась; о Виктории и речи нет, она схватывала все языки на лету.
София немного поколебалась, профессор был человеком умным, его лекции интересными, и она не хотела оставить о себе дурного впечатления. «Можно, я попробую ответить на эстонском, но если не смогу вспомнить какое-либо слово, то призову на помощь русский?» — спросила она. Профессор прямо-таки засиял, казалось, только за этот акт «доброй воли» он был готов вписать Софии в зачетку пятерку. София начала говорить, тема была ей хорошо знакома благодаря одному практическому занятию, на котором ей пришлось устанавливать: убийство перед ней или самоубийство. Когда с трупов сняли простыни, София испугалась, она узнала девушку, с которой училась вместе еще в московской школе, — теперь, забеременев, та покончила с собой, а вместе с ней и ее друг, юноша ее возраста. Наверное, у них не было денег, чтобы пожениться, они осознали безвыходность своего положения, и это толкнуло их на такой страшный шаг, пыталась убедить себя София, хотя интуиция подсказывала ей, что вряд ли это единственная причина случившегося — уже в Москве эта девушка казалась ей немного странной. Тут, в Тарту, они не встречались, девушка, наверное, не училась в университете, студенток-оптанток София знала хорошо, они составляли ее главный круг общения. Большинство оптантов не принадлежало ни к какой корпорации, в немецкие их не принимали, поскольку немцами они не были, а в эстонские — поскольку плохо владели эстонским, вот они и держались отдельно и общались в основном с другими беженцами, с русскими, евреями и латышами. София даже придумала общий для них термин — «оптики», это должно было означать, что они видят мир немного иначе, чем местные.
Через четверть часа София, уже действительно с пятеркой в зачетке, шла в сторону дома. Прошлой весной, после экзамена по неорганической химии, которого все студенты ужасно боялись, поскольку преподаватель, немец, был известен своим дурным характером, говорили, что как-то он даже бросил чернильницу в студента, плохо знавшего предмет, отец так обрадовался ее хорошей оценке, что отправил Софию вместе с другими детьми покататься на машине фирмы — на ней он разъезжал по хуторам, продавая всякие сельскохозяйственные агрегаты, водитель отвез их в лес, они погуляли и набрали цветов для мамы. Но сегодня отец уехал по делам в Ригу, да и будь он здесь, повторить это он бы уже не мог, дела фирмы шли хуже, и отцу недавно пришлось отказаться от машины.
Свернув с Ратушной площади направо, София скоро дошла до дома. По настоянию матери отец купил дом в центре города, сам он предпочел бы окраину, он объяснял маме, что там мог бы приобрести дом получше и побольше, да еще и с садом, на что в центре ему денег не хватит, но садоводством мама совершенно не интересовалась, хотя и стала после оптации домоседкой, раньше, в Москве, она посылала отца при каждой возможности покупать театральные билеты, а тут за все эти годы они лишь однажды сходили в театр, когда в Тарту приехала на гастроли парижская труппа Московского художественного, да и тогда мама вернулась из театра злая, бросив: «Это не театр, а балаган! Как им не стыдно пользоваться именем Художественного!» Теперь, ко всему прочему, у мамы ухудшился слух, так что, если у нее даже и возникло бы желание сходить на какой-нибудь спектакль или концерт, это было бы для нее затруднительно. Софии было жалко маму, по ее мнению, жизнь той была чрезвычайно однообразной, каждое утро она ходила на рынок или в магазин, потом пару часов занималась хозяйством, варила обед, убирала, Софию или Викторию она звала в кухню только тогда, когда надо было чистить картошку, эту работу мама не любила, покончив же с делами, она забиралась на «трон», как они называли кресла с высокой спинкой, привезенные из России, поджимала под себя ноги и читала, пока не возвращался с работы отец и семья не садилась обедать, — и так изо дня в день.