Дуче, правда, власти не унаследовал, но все же она легко ему досталась, итальянцы — деградировавший народ, к их крови примешалось слишком много негритянской, вот и стоило Муссолини разок погрозить кулаком, и страна упала перед ним на колени. С немцами так нельзя…
Он снова помрачнел. Перед глазами заскользили картины всей его тоскливой жизни, детство без единого радостного дня, только ругань отца и жалобы матери, юность, состоявшая словно из одних унижений… Кто сказал, что из него не получилось бы архитектора? По какому праву всякие никчемные старики решают, кто достоин учиться в художественной школе, а кто нет? Не сдал экзамена по математике? А божественная искра, значит, ничего не стоит, разве не был прекрасен его проект моста через Дунай? Как подло у него отобрали мечту его жизни, швырнули его в бедность, в безысходность… Но именно бедность и безысходность открыли ему глаза, он огляделся — и увидел другой мир, совсем не тот, о котором говорили ораторы и писали газетчики. Он увидел вокруг себя евреев, звенящих золотыми монетами и раздающих должности в банковских советах. В Линце их было еще не так много, зато в Вене — одни черные сюртуки. Грязные бородатые мужчины, похотливо пялившиеся на белокурых немок. И что оставалось немкам, как не пойти с ними, теми, у кого всегда есть деньги?
Он встал и подошел к фотографии Листовского полка. Только на фронте он нашел себя. Сколько там было тех, кто после первого же выстрела расплакался и стал звать маму? Офицеры, для которых война должна быть звездным часом, и те шкурничали, медлили, предпочитали осторожность героизму. А генералы, государственные мужья, особенно парламент — как они, в конце концов, продали Германию, подписали мирный договор, равный капитуляции? Он, слабосильный полуслепой ефрейтор, готов был воевать дальше — но кто его спрашивал? Вот тогда он и решил, что так продолжаться не может, однажды должен наступить день, когда и слово ефрейторов будет что-то значить. Народ! Веками эту безымянную толпу усмиряли кнутом, чтобы небольшое количество избранных могло предаваться наслаждениям. Хватит, кончено. Он пошел в народ, сначала для того, чтобы послушать, что говорят люди, но быстро понял — у него есть что им сказать, и намного больше, чем им ему. Он же так долго молчал! И они приняли его, шли за ним даже тогда, когда он, в плаще, повел их к мюнхенской ратуше. Заполучить две тысячи мужчин под свои флаги, это не так уж и мало, Резиденштрассе гудело, когда они пели «Дойчланд, Дойчланд, юбер аллес!». На Одеонплаце их поджидала полицейская шеренга, он словно почувствовал, что будут стрелять, и бросился на землю — сломал ключицу, но остался жив.
Снова стали мерещиться выстрелы, снова рядом с ним упал Шойбер-Рихтер, еще кто-то, Геринг вскрикнул, когда пуля настигла его, одни побежали, другие легли на булыжники, только Людендорфф остался стоять… Да, Людендорфф дал ему в тот раз урок мужества, после этого Гитлер поклялся в будущем никого и ничего не бояться, — и сразу все изменилось, как по мановению волшебной палочки, судебный процесс прошел в мирной, почти дружелюбной атмосфере, тюрьма — да такую и тюрьмой не назовешь, скорее курорт, только скучно, настолько скучно, что он продиктовал верному туповатому Гессу свою биографию. И, представьте себе, ее покупали, читали, восхищались! Как блестели глаза Гели, когда она с книгой в руках вошла в его комнату…
Опять перед ним возникло пухленькое личико племянницы. На самом ли деле он видел, как грязный еврей лапал Гели, или это была галлюцинация? Так или иначе он покажет им, где их место. Никогда больше иностранцы не будут править Германией!
Коммунисты этого, конечно, не понимали, им даже исконный враг француз был ближе ребят в коричневых рубашках. Он вспомнил, что пару недель назад коммунисты убили одного молодого национал-социалиста, клеившего листовки на стену. Вот с этого можно начать предвыборную кампанию: он велит поставить на могиле юноши памятник и сам отнесет к его подножию букет цветов.
Фантазия Гитлера забурлила, он уже видел себя на борту самолета, путешествующим по Германии, видел стадионы и спортивные дворцы, полные людей, пришедших его слушать. О, он объяснит им, что такое настоящая жизнь, он покажет им, где находятся тайные источники духовной силы…
На секунду ему показалось, что вопрос баллотироваться или нет, решился сам собой — конечно, баллотироваться! — но тут он опять заколебался. Не останется он таким образом вечно вторым? В политике, как и в спорте, уважают только победителей.
Глупость, глупость и трусость, подумал он вдруг, отбрасывая все сомнения. Если Людендорфф осмелился шагать с поднятой головой, безоружным, на винтовки, то как ему не стыдно бояться Гинденбурга? Даже если он на этот раз проиграет, это будет проигрыш, равный победе, — ибо, когда старик однажды сойдет с дистанции, следующим будет он!
Воздух в комнате словно стал прозрачнее, но Гитлер знал, что это его мысли, как факелы, освещающие покрытую мраком Германию. Да, мы варвары! Мы хотим быть варварами, это почетное звание. Мы, и никто другой, призваны принести в мир свежую кровь.
Летаргия пропала, одиночество стало его утомлять, и он почувствовал, что его тянет к людям. К счастью, он был не один, на подвальном этаже сейчас обедали адъютанты и шоферы, можно было спуститься туда, сесть с ними за стол, смеяться их шуткам, делиться с ними своими планами на будущее, среди этих людей он чувствовал себя намного свободнее, чем с представителями так называемого высшего класса, эти ребята слушали его и искренне верили, что он прав, они не пытались выискивать в его словах логические неувязки, не генералы и профессора, а они, народ, единый немецкий народ, были его настоящими друзьями.
Глава пятая. Виолетта
— Пасуй! — завопил Эрвин, сделал несколько энергичных шагов, оттолкнулся обеими ногами и ударил изо всех сил по мячу, зависшему над сеткой. Мяч с грохотом ударился о трос и шлепнулся на пол рядом с Эрвином.
Прозвучал свисток арбитра, за ним еще один, длиннее и торжественнее. Понурившись, Эрвин побрел к задней линии, где собралась его команда, выслушал нечто непонятное, прочитанное секретарем матча на латышском языке, крикнул вместе с другими хором «Ура!» и, захватив по дороге со скамейки запасных свои вещи, пошел в раздевалку.
— Ну и размазня ты, Буридан, я тебе такой хороший пас дал!
В голосе Тоомаса Септембера звучало откровенное чувство превосходства.
— Вообще-то я собирался сделать скидку, но как раз в тот момент, когда я подпрыгнул, внутренний голос сказал мне: «Бей!», — принялся неумело оправдываться Эрвин.
Он первым стал под душ, быстро смыл пот, вытерся, оделся, сунул спортивную форму в подаренный родителями по случаю окончания университета портфель, с которым обычно ходил в суд, и поспешил к выходу.
— Буридан, в ресторацию не пойдешь?
— Мне надо разыскать родственников.
— У Буридана в Риге невеста! — съязвил кто-то.
— Будь осторожен, еще подарит тебе маленького латышонка! — крикнул кто-то еще.
Под раскаты смеха Эрвин вышел на нежно-теплую по-весеннему улицу. Перед спортивным залом цвела сирень, воздух полнился сладким запахом. Он на минуту остановился, раздумывая над тем, что предпринять, решил в итоге, что погуляет немного по центру, и свернул в его сторону. Родственников он упомянул лишь для того, чтобы избавиться от ресторана — в волейбол с кайтселийтовцами играть было можно, но выпивать с ними было занятием изнурительным. Впрочем, он и в самом деле был бы не прочь познакомиться с двоюродным братом мамы, имевшим двух дочерей примерно его возраста, но Эрвин не знал, где тот живет, поездка оказалась неожиданной, и он не успел написать домой и спросить адрес. Медленным шагом он вышел на главную улицу. Рига заметно отличалась от Таллина, она была побольше и побогаче. Если в Таллине деловая жизнь сосредоточилась в трехэтажном старом городе, то здесь задавали тон дома поновее и повыше, между которыми по мостовой сновали новомодные автомобили. Кроме того Рига, по крайней мере по вывескам магазинов, казалась более космополитичной, чем Таллин, среди фамилий владельцев нередко встречались немецкие, русские и еврейские — только вот почему латыши к концу каждой фамилии добавляют букву «с», что за странный обычай — знакомя с составами команд, секретарь и его назвал «Буриданс»? Неужели они таким образом подчеркивали, что отличаются от других народов? Наверное, кто же не хочет выделиться, эстонцы тоже вечно говорили о некой загадочной «эстонской жизненной силе». В чем эта сила должна была выражаться, Эрвин так и не понял, если в безудержном пьянстве, то скоро от нее мало что останется. Из всех девизов подобного рода ему нравился только один: «Мы уже эстонцы, давайте теперь станем европейцами!». Эрвин полагал, что человек всегда должен стремиться к какому-то идеалу, вот и в призыве стать европейцами присутствовала немалая доля идеализма, это доказывало, что не все эстонцы довольны собой, есть и такие, которые хотят быть лучше, умнее, благороднее. Дочь адвоката Гофмана Барбара, в которую Эрвин какое-то время был влюблен, этому не верила, она сторонилась эстонцев, можно даже сказать, презирала их, говорила: «Отняли у нас все, засели в наших мызах, едят с наших сервизов и думают, что этого достаточно, чтобы стать цивилизованными». Гофманы были стопроцентными немцами, Эрвин же чувствовал раздвоенность: «Никак не могу уловить свою национальную принадлежность, — жаловался он Барбаре, — отождествлять себя с немцами не желаю, это означало бы признать, что живу в эмиграции, — но эстонцем я себя тоже не чувствую, хотел бы, но не получается, они какие-то другие, чужие…»
Он остановился около рекламной тумбы, чтобы посмотреть, действительно ли в Риге, как ему говорили, более оживленная культурная жизнь, и вдруг почувствовал на себе чей-то взгляд — у витрины соседнего магазина стояла женщина и, кажется, посматривала в его сторону.
Проститутка, подумал Эрвин, и его, как всегда, передернуло. Общение с женщинами не доставляло ему никаких затруднений, ему ничего не стоило даже, провожая кого-то домой, беспечно предложить взять его под руку, но когда подходил момент, когда следовало сделать что-то решительное, он не мог себя заставить. Наверное, именно поэтому у нас с Барбарой и не получилось ничего, подумал он с горечью. Они неплохо ладили, ходили вместе в театр и на концерты, однажды Барбара даже пришла к нему в гости, они весь вечер просидели рядом на кушетке, пили кофе и беседовали, и этим все кончилось, он не осмелился даже поцеловать ее — и через пару месяцев она обручилась с другим… Эрвин завидовал Тоомасу Септемберу, для которого все было проще простого, несколько раз после тренировки тот спрашивал его: «Ну как, Буридан, к шлюхам пойдем?» — но Эрвин всегда шутливо отнекивался…