— А вот теперь ты говоришь, как Гитлер, — обиделась Беттина.
— Ничего подобного. В отличие от Гитлера я против евреев ничего не имею. Ну, возможно, они считают себя немного более умными, чем это есть на самом деле, — но верно и то, что они отнюдь не дураки. Однако почему мы должны поклоняться их святым, вот этого я не понимаю.
— Потому что эти святые показали миру, как правильно жить. Рим погряз в безнравственности и вражде, а они сказали — люби своего ближнего.
— И много ты видишь вокруг себя этой любви к ближнему?
— Нет, не много. Но важно ведь не то, что нас окружает, а идеал, к которому мы стремимся.
Герман призадумался.
— По моему мнению, — сказал он через некоторое время, — такая неизбирательная любовь идеалом быть не может. Зачем мне любить каждого негодяя или убийцу? Вполне достаточно, если я люблю ближних в прямом смысле слова — отца, мать, брата, сестер. И жену.
Беттина промолчала.
Когда они дошли до катакомб, Беттина еле волокла ноги. Пальто она сняла давно, Герман набросил его на руку, но и так блузка невесты вся пропотела. Герман тоже чувствовал, что еще немного, и нога ему откажет, но, несмотря на это, старался сохранить беззаботный вид, тихо насвистывая что-то из «Трубадура».
— А ты вместе со мной не спустишься? — спросила Беттина плаксиво.
— Куда? В катакомбы? Нет, не спущусь.
Они разошлись, Беттина заковыляла к воротам, ведущим в катакомбы, Герман же от мысли, что выдержал испытание, словно налившись новой силой, прошел еще немного дальше, к мавзолею, напоминающему огромную шахматную ладью. Дойдя, он закурил, размышляя над тем, какой же силы должна быть любовь, в память о которой воздвигли такой гигантский монумент, затем сорвал ветку с растущей у дороги мимозы и вернулся.
Скоро пришла и Беттина.
— Ну как, интересно было? — полюбопытствовал Герман с мягкой иронией.
— Да, там была одна скульптура Бернини, вернее, не совсем его, а высеченная по его эскизам, — стала храбро рассказывать Беттина, но вдруг громко заплакала.
— Герман, посмотри! — сказала она и стащила одну туфлю — пятка кровоточила.
Герман постарался утешить невесту как мог, обнял ее, поцеловал и наконец сунул ей под нос ветку мимозы. Последнее даже вызвало у Беттины улыбку, правда, весьма озабоченную.
— Как мы отсюда выберемся?
Им повезло: вдали появилась машина, при приближении оказавшаяся такси. Перед катакомбами машина остановилась, и из нее вышли четыре монахини.
— Я заплачу, — сказала Беттина, залезая на заднее сиденье.
— Плати, если хочешь, — великодушно согласился Герман.
Глава четвертая. Последний римлянин
Как плохо сконструирован человек, подумал Муссолини, спрыгнув с Фру-Фру. Чего ради он должен все время есть, почему бы ему не жить одним воздухом да водой? А если уж никак, ну никак не обойтись без еды, почему тогда нельзя было соорудить его пищеварительный тракт из более прочного материала? Смехотворно называть столь бездарное произведение, как человеческий организм, достижением высшей силы — это был ее провал. «Садитесь, Бог. Оценка — неудовлетворительно. Вас оставляют после уроков и на второй год. Если это не понравится вашему отцу, он может забрать вас из школы». Муссолини гомерически рассмеялся, представляя, как Господа Бога с позором выгоняют из Вселенной. Вот был бы удар для старика Пия!
Все еще в хорошем настроении он перепоручил коня Бруно, дабы сын повел того в конюшню, сам же вошел в дом. Лестница виллы Торлония трещала под его сапогами, когда он размашистыми шагами поднимался на второй этаж. Ракеле и Витторио уже сидели за столом, Романо еще спал. Подумав о своих детях, Муссолини почувствовал удовлетворение — он, сын кузнеца, справился со своей работой лучше господа Бога, мальчики были молодцами, девочки — красавицами, особенно Эдда.
— Что тебя веселит? — спросила Ракеле, ставя перед ним бульонницу.
— Галеаццо вчера сказал, что Стараче хочет переименовать Монблан в Monte Mussolini. Не смешно ли? — сымпровизировал Муссолини — он не хотел посвящать жену в свои богохульские мысли, она бы их не одобрила.
— Не переусердствуют ли? — засомневалась Ракеле. — Уже это новое времяисчисление многим не нравится, жена садовника вчера возмущалась, как можно так поступать с Иисусом, разве мало того, что его распяли?
— У каждого нормального народа свой календарь, — объяснил Муссолини добродушно, — у евреев, у китайцев, даже у турков. Чем мы, итальянцы, хуже? Мы начали новую эру, и нам надо эту эру как-то обозначить.
— Да, но люди привыкли, — беспомощно возразила Ракеле. — Еще смеяться будут…
— Кто будет смеяться? Camicie nere? Popolo di Roma. Да они были бы счастливы, если бы Лондон переименовали в Сан-Бенито, а Париж…
Он не сумел придумать сразу новое название для Парижа, но ему пришел на помощь Витторио.
— …в Сан-Муссолино.
— Браво, Витторио! — захохотал «Муссолино» и вытащил из кармана секундомер. — Silenzio! Отец начинает завтракать.
Витторио и подоспевший Бруно застыли, Ракеле печально улыбнулась — все знали, какие мучения доставляет ему каждая трапеза или, вернее, то, что за ней последует. Разве это жизнь — ни тебе прошютто и салями, ни моцареллы и горгонзолы, не говоря уже о джелато и тирамису, только бульон с пастой, немного овощей и фруктов — все. Но выказывать ничего было нельзя, мальчики должны учиться на его примере тому, как себя ведет настоящий римлянин, как он терпит боль, с улыбкой на устах — вот для чего затеян весь этот театр.
— Внимание! Приготовиться! Начали!
Он включил секундомер, схватил бульонницу и осушил ее одним глотком. Дальше шел шпинат — какая гадость!
— Брава, Ракеле, шпинат изумительный!
Секундная стрелка бежала, куча шпината, напоминающая зеленые водоросли, уменьшалась стремительно. Восхищенные взгляды сыновей и озабоченный жены следили, как он героически бросает в рот то, что через четверть часа начнет грызть его изнутри. Фругони сказал — нервы. Возможно, профессор прав, ибо когда у него случился самый страшный приступ? Верно, после убийства Маттеотти, тогда он целый месяц лежал в постели и мучился. Он такого приказа не отдавал, он даже не намекал, что Маттеотти ему надоел, и все же убийство приписали ему. Конечно, то было дело рук чернорубашечников, что спорить, — но почему он должен отвечать за каждого чересчур усердного болвана?
Да, ну и что с того, что нервы? Что он мог с этим поделать? Подать в отставку? Невозможно, даже если бы он этого желал. Что тогда будет с Италией? Он превратил эту страну в цветущий сад, осушил болота, построил автострады, воздвиг новые больницы, школы, разбил в пух и прах мафию, заставил поезда идти по расписанию с точностью до минуты и откопал древние памятники, вернув Риму часть его давнишнего величия, — кто сможет продолжить его дело?
— Стоп! Время истекло.
Он гордым жестом отодвинул почти пустую тарелку.
— Видели, ребята? Три минуты на завтрак, и не секундой больше. В жизни нельзя терять ни одного мгновения.
Кофе ему тоже не полагался, он резко встал, поцеловал Ракеле в щеку, похлопал Витторио и Бруно по плечу и помчался одеваться.
Как только виа Номентана осталась позади, Муссолини велел свернуть налево, он не любил ехать по Квириналу, поскольку тогда ему пришлось бы проследовать мимо жилища «бесполезного гражданина». Витторио Эммануеле, правда, был достаточно разумен, чтобы предпочитать занятия нумизматикой политическим интригам, но иных достоинств у него не обнаруживалось — король терпеть не мог Муссолини, и приходилось признать, что антипатия была взаимной. Чего ради он должен был, пусть даже и формально, согласовывать все свои решения с некой несуществующей личностью? Два раза в неделю приходилось откладывать все важные дела и являться на Квиринал, чтобы предстать перед этим тунеядцем — зачем? Если французы и немцы могли жить без монарха, почему этого не могли итальянцы? Так что когда Стараче приказал писать в газетах Duce с большой буквы и regno — с маленькой (чем он, конечно, болезненно задел короля), Муссолини только хихикал.
Когда он ехал вниз по виа Национале, его настроение улучшилось — боль прошла, сегодня она и не была слишком уж сильной, а когда Муссолини увидел улицу, украшенную его портретами и лозунгами: «Duce con noi!», то и вовсе забылась. Людей сейчас, рано утром, было мало, но пара дворников, увидев его машину, приняла стойку смирно, а один даже помахал ему метлой. Муссолини знал, что это не лицемерие, народ его по-настоящему любил, любил как друга, брата и отца — и почему бы не любить, разве он мало для него сделал, ни одна корпорация не имела права поднять цены без его согласия, он платил вполне нормальную пенсию и пособие по безработице. И как он мог иначе, он же сам был из рабочей семьи, сын кузнеца, вся разница между ним и отцом была лишь в том, что отец ковал железо, а он родину, превращая ее в монумент, которым могли бы восхищаться грядущие поколения.
Светило солнце, перед зданием банка росли пальмы, поворот направо, поворот налево, небольшой круг по площади Венеции — шофер знал, что Муссолини хочет каждое утро хотя бы одним глазком взглянуть, как продвигаются раскопки на императорских форумах — и, наконец, палаццо. Чернорубашечники приветствовали его жестом д`Аннунцио — будут ли книги Габриеле читать через сто лет, Муссолини уверен не был, но характерным движением руки тот себя в историю вписал, даже Гитлер, маленький плагиатор, его перенял.
Дойдя до зала Маппамондо, Муссолини жадно набросился на газеты. Первым делом он схватил «Американ Юниверсал Сервис Пресс» — вышла ли его статья? Да, она там была, как всегда, на самом видном месте. Он медленно прочел перевод, его английский, правда, был не так хорош, как французский или немецкий, но достаточен, чтобы понять, правильно ли переданы его мысли.
Дочитав, он удовлетворенно отложил газету. В чем-в чем, но в глупости его обвинить не мог никто. Разве с того самого момента, как он пришел к власти, он не пытался объяснить всему миру, что условия Версальского договора несправедливы, что нельзя унижать Германию, ставить ее на колени, обрекать на нищету? Но поди убеди эгоистичных французов в чем-то, что может нарушить их покой рантье. Жалкий народ мелких лавочников.