— Кларетта, вы верите тому, что пишут газеты?
Эта добродушная шпилька вогнала девушку в краску, и Муссолини продолжил:
— Конечно, это не так, но, признаюсь тебе (он словно само собой перешел на «ты»), иногда я жалею, что не обладаю подобными способностями. Мы должны быть достойны наших предков, но так ли это? Куда пропали бесстрашие римлян, презрение к смерти? Я вижу вокруг себя только bevitore и buongustaio. Итальянцы размякли, деградировали, они стали рабами удовольствий. Мы должны это преодолеть, должны построить новую Италию, страну мужественных мужчин и женственных женщин. Сверхчеловек — вот та цель, к которой я стремлюсь.
Кларетта слушала как зачарованная, на ее лице отражалось такое восхищение, что Муссолини на мгновение действительно почувствовал себя всесильным. Он говорил еще какое-то время, прочел девушке наизусть одну оду Кардуччи и спровадил ее — больше пятнадцати минут из рабочего дня он для себя урвать никак не мог.
В следующий раз я ее возьму, подумал он, снова садясь за стол.
Он работал, пока не стемнело, и еще долго после этого и вернулся на виллу Торлония только в час ночи.
Глава пятая. Латеранский мир
Как только они дошли до площади Святого Петра, Беттина заохала и заахала и потребовала, чтобы Герман разделил ее восторги. Беттине нравилось все: и сам собор, и колоннада Бернини, и особенно, конечно, купол Микеланджело. Интересно, подумал Герман, если бы она не знала, кто автор купола, она так же его расхваливала бы? Хотя, учитывая вероисповедание Беттины, главный храм католиков в любом случае должен был внушить ей почтение.
Германа зрелище оставило равнодушным. Возможно, если бы они пришли сюда в первый день, в его душе тоже что-то всколыхнулось бы, но теперь нет. Возникло желание придраться ко всему, как к самому собору, так и к колоннаде, первый, по его мнению, был неуклюжим, вторая чересчур помпезной…
— Посмотри, как третий этаж собора выпадает из ансамбля, — сказал он невесте, — а вспомни Париж. Парижские мансарды намного более элегантны.
— Ты нарочно все критикуешь, чтобы испортить мне удовольствие, — взорвалась Беттина. — Щеголяешь своей независимостью, мол, для тебя нет ничего святого и ты всегда готов богохульствовать.
Но теперь рассердился и Герман.
— Я вовсе не щеголяю, мне просто противно смотреть, как ты в своем христианском раболепии восторгаешься работой воров, разбойников и вандалов.
— Что ты называешь работой воров, разбойников и вандалов? — не поняла Беттина.
— Как что? То, на что мы сейчас глазеем, да и все прочие церкви по всему Риму. Как ты думаешь, откуда для их строительства брали мрамор? Грабили все, Форум и другие места, например Колизей. То, что мы позавчера видели, был ведь только его каркас, болванка. Куда делась облицовка? Да сюда! Тут вообще нет ничего своего, даже тот обелиск, в который они воткнули крест, из цирка Нерона. А где сам цирк? Я хочу его видеть, говорят, он был грандиозен. Но не могу — христиане сравняли его с землей.
— В этом цирке казнили святого Петра, — сказала Беттина ледяным голосом.
— И правильно сделали, — буркнул Герман.
Беттина замигала, Герман подумал, что она сейчас заплачет, и был уже готов принести извинения, но он недооценил характер невесты, немного собравшись, та плеснула ему в лицо:
— Ты действительно как Гитлер! Ты даже хуже, чем Гитлер, потому что он хотя бы думает о живых, а ты — ты поклоняешься руинам.
Высказавшись, Беттина повернулась к нему спиной и гордо промаршировала к ведущему в собор пандусу.
И что мне теперь делать, подумал Герман мрачно. Побежать за ней, словно получивший выволочку мальчишка, попросить прощения, искать примирения — не упускать же такую хорошую партию, кто мне еще поможет встать, как архитектору, на ноги, если не папаша Видлинг?
И чем дольше он думал, тем больше его от всех от них тошнило — и от Беттины, и от старого Видлинга, и, особенно, от христиан с их Петром, погубивших Рим и уничтоживших античную культуру. Какими свободными, гордыми и талантливыми были древние греки и римляне, и какими раболепными, покорными и бездарными христиане! Их не интересовали ни книги, ни искусство, ни театр, ни музыка — они пренебрегали даже элементарной гигиеной. Римляне строили акведуки и украшенные мрамором общественные бани, христиане же искали в своих лохмотьях вшей, демагогически оправдывая доктрину грязи душевной чистотой. Где эта душа, кто ее видел, трогал рукой? И вообще, кто говорит, что у греков и римлян не было души? Да у них была не только душа, но даже философия…
Устав болтаться среди восторженных туристов, он повернул обратно к Тибру. На мавзолей Адриана он только кинул с моста беглый взгляд — и это сооружение осквернили христиане, переименовав его в крепость какого-то ангела. Было пасмурно, утром шел дождь, и на брусчатке до сих пор лежали лужи, но было безветрено, и ему скоро стало жарко. Художник не должен жениться, подумал он, переходя от одного палаццо к другому и время от времени останавливаясь, чтобы зарисовать контуры того или иного здания в блокнот.
Пьяццу Навона он миновал быстрым шагом, не бросив даже взгляда на фонтаны, только злобно проворчал про себя: «Стадион Домициана они тоже испоганили!» — и скоро дошел до Пантеона. Тут его снова охватила ярость — стоило лишь представить, каким прекрасным мог быть храм до того, как подлец Бернини снял с купола бронзу, — и он, Герман, еще чуть было не вошел, желая угодить некой самке, в собор Святого Петра, где эта бронза сейчас украшала балдахин…
На тот обелиск, что возвышался на площади Пантеона, тоже водрузили крест, от триумфальной арки, через которую во времена римлян входили в храм, не осталось ни камня, и вообще все кругом выглядело плачевно — Пантеону требовался простор, сейчас же он был окружен домишками весьма сомнительной архитектурной ценности. Герману вспомнилась новость, которую он недавно вычитал из газеты, что Муссолини собирается проложить от пьяццы Колонна до Пантеона прямой проспект, и он подумал: правильно, я сделал бы то же самое.
Он бесцельно побрел дальше, сперва угодил на Витторио Эммануэля, узнал раффаэлевскую Видони-Каффарелли, пожал плечами, не понимая, почему именно этот палаццо попал во все учебники по архитектуре, по его мнению, в Риме было немало дворцов поэлегантнее, а потом вдруг оказался на рыночной площади с глазу на глаз с Джордано Бруно.
Сперва сожгли, а потом поставили памятник, ну фарисеи, подумал он с новой злостью. Но разве христианская церковь и не была такой, лживой и лицемерной? Ему казалось, что он начинает понимать Муссолини, лысина и мощные челюсти которого неотступно следовали за ним по всем улицам, глядя со всех фасадов. У создателя эстонской государственности Константина Пятса был такой же голый череп, да и его подбородок мало чем уступал муссолиниевскому, может, был лишь немного мягче, круглее, вообще эти мужики, понял он вдруг, на редкость похожи, только цвет глаз отличается, у итальянца темный, почти черный, у Пятса голубой. Но если Пятс вдруг снова придет к власти, хватит ли ему строительской жилки, чтобы превратить Таллин в красивый город?
К палаццо Венеция Герман приближаться все же не стал, с той стороны слышался восторженный рев, наверное, Дуче держал очередную речь, Герман же терпеть не мог народные собрания, а митинги и факельные шествия национал-социалистов всегда вызывали в нем омерзение, смешанное с презрением.
Он снова пересек Витторио Эммануэле и после некоторого блуждания выбрался на Корсо. Магазины здесь теснились впритык друг к другу, Герман, заметив ювелирную лавку, вошел: он собрал небольшую сумму на свадебный подарок Беттине, но теперь было непонятно, состоится ли вообще свадьба.
Среди заполнявших витрину украшений было много красивых, в Германии Герман не видел ничего похожего, у итальянцев явно было больше и вкуса, и традиций — все же родина Челлини. В конце концов он все-таки купил одно кольцо, подумав, что даже если они с Беттиной разойдутся, можно подарить его Виктории — он до сих пор стыдился, что не выбрался на свадьбу сестры.
Побродив еще немного, он вышел сперва к Треви, фонтан ему даже понравился (хотя мрамор был наверняка тоже с Форума), а затем — к Испанской лестнице. Тут собралась масса народу, намного больше, чем в Каракаллах или у театра Марцелла, у большинства людей, подумал Герман, нет воображения, они хотят, чтобы строение было обязательно целое, руины их не интересуют.
Он уже хотел уйти, но вдруг заметил Беттину. Девушка сидела на ступеньке, одна-одинешенька среди развеселых туристических компаний, и выглядела очень несчастной — настолько несчастной, что Герману стало ее жалко. Какой я все-таки мерзавец, подумал он, ее же с детства учили подчиняться Богу и священникам, нелегко перестроиться за один день.
Он поднялся по лестнице и сел рядом с Беттиной, не зная, что сказать: то ли спросить, как ей понравилась Сикстинская капелла, то ли вообще заговорить о чем-то другом. Но Беттина опередила его, она как ни в чем не бывало спросила, кивая вниз, на Баркаччу:
— Неправда ли, красиво?
— Да, неплохая работа, — буркнул Герман, вытащил из кармана коробочку с кольцом и положил Беттине на ладонь. Девушка оживилась, открыла футляр, тихо ахнула, надела кольцо на палец, стала поворачивать руку так и этак, глядя, как золото блестит в лучах заходящего солнца, и наконец положила голову на плечо Германа.
— Латеранский мир? — спросил Герман, обняв ее.
Беттина не ответила, но повернула голову так, чтобы Герман заметил ее приоткрытые губы и понял, чего от него ждут.
Глава шестая. Чрезвычайные полномочия
Сойдя в Лейпциге с поезда, Герман проводил Беттину до дому, но зайти отказался, сославшись на то, что устал и хочет отдохнуть перед трудным рабочим днем, Беттина тоже настаивать не стала, наверное, сама была изрядно утомлена. Они договорились, что завтра Герман придет к Видлингам обедать, затем он скромно поцеловал невесту в щеку, подождал, пока она исчезнет в подъезде, и удалился, — но едва он остался один, как его потянуло к стройплощадке. Он понимал, что завтра утром все равно увидит, что за эту неделю сделали, но ничего не помогало, тяга была сильнее его.