Буриданы — страница 63 из 80

— Но они же не пришли.

Эрвин все еще не мог понять, что стоит за решением Шапиро, разные предположения мелькали в голове, в том числе весьма подлые.

— Возможно, вы думаете, что я беспринципный человек, — продолжил Шапиро иронично, ему-то как раз не составляло труда читать мысли Эрвина. — Нас, евреев, часто обвиняют в том, что мы ради денег готовы на все. — Он посерьезнел. — Это и так, и не так. Деньги для нас действительно важны, но важны они потому, что это наше единственное средство самозащиты. У нас нет своего государства, которое ограждало бы нас от врагов, мы должны справляться каждый сам по себе, и если помогаем друг другу, то тоже, так сказать, своими силенками. У нас нет армии, пограничников и полиции, и нас редко берут на работу в эти службы. Для вас наверняка не секрет, что в нашей стране нет ни одного судьи или прокурора из моих соплеменников, одни адвокаты. Или что нашим врачам нет места в государственных больницах, они все работают частным образом. Словом, мы никогда не можем надеяться, что кто-то нас поддержит, вытащит из беды, — наоборот, за нами следят и проверяют нас намного тщательнее, чем остальных, иногда просто ищут способ создать нам проблемы. Без денег мы в таком мире, в лучшем случае равнодушном, в худшем — враждебном, никак бы не выжили. Но это не значит, что у нас нет принципов.

Он выдержал паузу, выпрямился, и когда заговорил снова, его голос был совсем другим, жестким, даже резким, а его маленькие темные глазки сверлили Эрвина холодно и беспощадно.

— Например, у нас есть принцип не вступать в брак с людьми других национальностей. Нас и так мало, и если бы мы не следовали этому правилу, мы растворились бы и вскоре перестали существовать. Нашей молодежи это часто не нравится, я тоже был в юном возрасте влюблен в одну русскую, но отец запретил мне даже мечтать о браке. «Дружи с кем хочешь, но жениться ты должен на еврейке», — сказал он. Тогда я его не понимал, а теперь я убежден, что он был прав.

Он снова откинулся на спинку кресла.

— Теперь что касается вашего дяди. Конечно, достойно сожаления, что он вступил в такую организацию. Но давайте не забывать, что человек вообще часто заблуждается, среди нас, евреев, тоже немало таких, которые свернули с правильной дороги. И к тому же он все-таки ваш родственник. Так что я тут моральных преград не вижу. Разумеется, вам придется проделать основную работу самому. Если это вас устраивает…

Эрвин секундочку подумал — настолько, насколько он сейчас вообще был способен думать.

— Это устраивает. Меня не устраивает, как я уже сказал, другое, — но раз уж вы готовы закрыть на это глаза, то я тоже.

Он встал.

— Спасибо, патрон. Была поучительная беседа.

Ноги едва держали его, когда он по паркету двигался в сторону двери.

— Значит, это совершенно безнадежно? — спросил Эрвин.

— О чем ты?

Эрвин не ответил, в его душе стояли такие же сумерки, что и вокруг. Они сидели в парке Харьюмяэ, и перед ними возвышалась крепостная стена — неодолимая, как и проблема, с которой он столкнулся. Все дороги были открыты перед ним, кроме одной, той, по которой шагала искроглазая брюнетка Руфь Шапиро. Поболтать, погулять, даже навестить Эрвина в его съемной квартире — пожалуйста, но пройти с ним вместе весь долгий жизненный путь — ни в коем случае…

— Если ты имеешь в виду брак, то да, это, разумеется, безнадежно, — продолжила Руфь сама. — Я уже сотни раз говорила тебе, что мое будущее — это какой-нибудь толстый бизнесмен из Чикаго, или виленский стоматолог, или — в лучшем случае — молодой храбрый палестинский партизан, которого на следующий день после первой брачной ночи убьют арабы и по ком я буду вечно горевать вместе с сыном, с трудом зачатым в ту самую ночь.

— Это какое-то Средневековье… — пробормотал Эрвин.

— Ты говоришь так, как будто Средневековье — далекое темное прошлое, — фыркнула Руфь. — Посмотри, что происходит в мире, и ты поймешь, что с того времени ничего не изменилось. Какая разница, где нас преследуют, в Древнем Риме, Кастилии, Англии или гитлеровской Германии? Века и страны меняются, а суть остается той же.

— Не понимаю, какое это имеет отношение к нашему браку, — заупрямился Эрвин.

— О господи, ты словно маленький ребенок! Подумай, мы ведь живем в разных мирах, я плетусь под жарким иерусалимским солнцем и погоняю осла, которому лень тащить мою тележку, а ты катишь в авто на Пирита купаться.

— У меня нет авто, — сказал Эрвин мрачно.

— Нет, так будет. Все стоящие адвокаты покупают авто.

— Значит, я ничего не стою.

— Глупости! Отец о тебе очень высокого мнения. Он даже удивляется, почему ты до сих пор не открыл своей практики.

— Мне он ничего такого не говорил.

Руфь опять засмеялась — на самом деле она смеялась все время, но не голосом, а глазами.

— А зачем ему тебе такое говорить, ему же выгодно, что ты на него ишачишь.

Эрвин удивился — он знал, что Шапиро меркантилен, но чтобы настолько? Может, он согласился защищать дядю Адо тоже с задней мыслью — если вапсы однажды все-таки придут к власти, такое знакомство не помешает?

— А меня он в тот раз отправил к тебе тоже для того, чтоб меня крепче привязать к своему бюро?

— Нет, он просто хотел сэкономить на почтовых расходах, — ответила Руфь самым что ни есть бархатным голосом.

— Эта скупость ему дорого обошлась, — процедил Эрвин сквозь зубы.

Он с трудом удерживался, чтобы не уткнуть голову в колени Руфь и разрыдаться. Год продолжался их тайный роман, начался он, когда Руфь еще училась в университете и Эрвин ей по просьбе Шапиро отнес посылку, неужели теперь он должен закончиться из-за каких-то идиотских национальных предрассудков?

— Эрвин, радость моя, не злись, это тебе не идет, — неожиданно ласково попросила Руфь.

— Я не злюсь, но мир делает меня злым, — ответил Эрвин. — Как ты думаешь, если Гитлера свергнут и он пойдет под суд, например, за ночь длинных ножей, и попросит твоего отца быть адвокатом, он согласится?

— Я думаю, да. Мир сделал его таким, — ответила Руфь, и блеск в ее глазах не погас даже сейчас.

Потом она передернула плечами.

— Холодно, здешний май — как иерусалимский февраль.

— Пойдем ко мне, — предложил Эрвин. — Достаточно темно, консьержка вряд ли уже торчит в окне, она жарит картошку.

— С луком? — спросила Руфь, встав первой и снова передернув плечами, на этот раз от отвращения.

— Что ты имеешь против лука? Когда мы с твоим отцом ходим в «Дю Норд», он всегда требует, чтобы в салате было много лука или чеснока, называет их спасителями еврейского народа.

Стоящий рядом, он был чуть ли не вдвое выше нее.

— Мне что, во всем быть как другие? Знаешь, что бы я сделала с раввинами, расхваливающими лук? Бросила бы их в Мертвое море и приказала бы нырять на дно. — Руфь засмеялась.

— Ты говоришь так, как будто живешь в Палестине, а сама там вообще не была.

— Ошибаешься, я оттуда никогда не ухо…

Остаток слова унес неожиданный порыв ветра.

ЧАСТЬ ДЕВЯТАЯ


ОТ ИЮНЯ ДО ИЮНЯ. 1940—1941 гг.

Глава первая. Президент Пятс

Когда митингующие снова зашумели, Пятс понял, что с этим народцем разговаривать бесполезно, его просто не слушали. Не впервые за последние четыре дня он ощутил, что бессилен: по сути дела, только это он и ощущал с той самой минуты, когда известие о новом ультиматуме, выдвинутом Сталиным, достигло Ору. А что ты можешь поделать, если чужая армия уже на твоей территории? Осенью, когда пришлось подписать договор о базах, грузинскому разбойнику отдали палец, и теперь тот затребовал всю руку.

Но был ли у него выбор и тогда?

Этот вопрос мучил его с декабря, с тех пор как выяснилось, что финны оказали большевикам сопротивление, намного более упорное, чем кто-либо мог предполагать. Если бы сталинские войска решили дело в свою пользу за пару недель, как гитлеровские в Польше, все наверняка в один голос восхваляли бы его: молодец Пятс, принял единственное верное решение. Но русские в Карелии вляпались крепко, и с каждым днем Пятс все чаще ловил на себе укоризненные взгляды — неужто мы не могли так же дать красным бой? И кому ты объяснишь, что сравнение это неуместно? Что финнов в четыре раза больше, чем эстонцев, их географическое положение куда более выгодное и ко всему прочему во главе их армии стоит Маннергейм, в то время как ты должен довольствоваться Лайдонером. Ибо разве не твой главнокомандующий в сентябре первым поджал хвост, утверждая, что превосходство соперника как в живой силе, так и в технике подавляющее и военное сопротивление бессмысленно? А почему превосходство в вооружении оказалось подавляющим, господин генерал? Кто был обязан позаботиться о том, чтобы эстонская граница с Россией была так же хорошо укреплена, как финская?

Правда, тут была немалая толика и его вины. Ну не увлекали его военные приготовления, не было у него милитаристской жилки, да и народные деньги он жалел. Он, Пятс, был строителем, душой и сердцем. Осушать болота, возводить школы и больницы, мосты и клубы — его призванием было созидание, и в меру возможностей он им и занимался. Министры буквально плакали в его кабинете, когда он затевал очередную стройку, жаловались, что денег и так не хватает. Он не срывался на крик, был уже не порывист, как в молодости, а упрям и требователен. И деньги находились, дома росли как грибы, центр Таллина стал потихоньку принимать европейский вид — за пятнадцать лет до него построили меньше, чем при нем за пять, жизнь налаживалась и в других отношениях, власть олигархов ограничили, государство стало больше вмешиваться в экономику, сразу сократилась и безработица. С демократией было, конечно, сложнее, всякому пациенту после операции полагается какое-то время полежать, прежде чем ему позволят встать, так и больной народ, у которого он в тридцать четвертом недрогнувшей рукой удалил опухоль, посадив коричневых туда же, где уже сидели красные, нуждался в отдыхе от политики, — но в конце концов парламент все-таки собрался, были сделаны и иные послабления; как доморощенные фашистики, так и коммунисты, вышли из тюрем и вернулись к нормальной жизни, словом, все как будто были довольны положением дел, но, как теперь выяснилось, только лишь “как будто”. Подстрекаемые местными большевиками, собрались сегодня возле дворца. И хотя здесь была всего лишь тысяча или две, это не означало, что все остальные за него. Недовольство каждый выражает по-своему. Простой народ шумит на улице, интеллигенция злословит в кафе, политики строчат обращения к обществу — и именно так они все себя и вели. Д