Он вспомнил, как весной они, четверо партнеров по бриджу, Гофман, Шапиро, Сообик и он, собрались на прощальный вечер по поводу решения Гофмана, немца по национальности, все-таки репатриироваться на последнем пароходе.
“Вначале я никуда ехать не хотел, я — старый человек, что мне в Германии делать. А теперь посмотрел на этот новый строй и понял, что это не для меня, жена тоже пристала, боится, что будет война между Россией и Германией, и тогда нам придется туго. Дочь с семьей там как будто неплохо устроились, в Польше они надолго не задержались, зять нашел работу в Берлине, в бюро Розенберга. Барбара обещала, что они сразу, как будет возможность, возьмут нас к себе”.
“Хорошо вам, у всех вас есть родина. Гофман обзаведется в Берлине новой клиентурой, Сообику и Буридану достанутся его здешние клиенты, а куда деваться старому еврею, если его выгонят из адвокатуры?” — проворчал Шапиро.
А Сообик выразил сомнение, так ли уж радужны его перспективы.
“Я же не левый, как Буридан, и зятя-коммуниста мне тоже взять неоткуда”, — съязвил он. Эрвин стал его убеждать, что волноваться не стоит, все будет в порядке, но теперь выяснилось, что он в очередной раз оказался слишком наивным.
После обеда женщины убрали грязные тарелки и стали расставлять кофейные чашки, а с Эрвином заговорила старшая из приемных дочерей Германа, которая весной закончила гимназию и не знала, куда идти учиться дальше. На юридический факультет, о котором она подумывала, Эрвин ей поступать не рекомендовал, а когда она спросила почему, стал выкручиваться:
— Сейчас появилось много новых законов, к ним трудно привыкнуть, — сказал он вместо того, чтобы произнести вслух жуткую фразу: с правом покончено.
— Но тогда ведь именно молодым юристам должно быть проще. Им же не надо переучиваться, — возразила девушка бойко, логическое мышление она, наверное, унаследовала от отца, профессора математики.
Эрвин задумался. Как, не выражаясь слишком резко, все же довести до сведения девушки свое понимание ситуации? Ознакомившись с Уголовным кодексом Российской Федерации, он осознал, что римское право, лежавшее в основе западного, советским отвергнуто. И только ли советским? В последнее время у него возникла смутная еще, не оформившаяся полностью догадка, что и дореволюционное русское право базировалось на фундаменте, отличном от того, на который опиралась юстиция прочих европейских стран. Прочих или просто европейских? Эрвин был юристом по призванию, и для него принадлежность к той или иной цивилизации определялась, в первую очередь, правовыми нормами. Да, вернувшись в Таллин, надо постараться отыскать литературу по праву царского времени.
Пока он размышлял, кто-то подошел сзади и коснулся его плеча.
Это была Эрна.
— Я хотела попрощаться. Мне надо идти.
— Уже?
— Иначе опоздаю на поезд. Ваш дядя обещал отвезти меня на станцию.
Эрвин принял решение мгновенно.
— Подождите меня, я еду с вами.
— В Ригу? — засмеялалсь Эрна.
— Нет, мне надо в Таллин. Но до станции нам по пути.
Чего ради ждать до понедельника, надо сразу начинать действовать. Уже завтра он найдет Сообика и спросит, с кем он говорил и что конкретно ему сказали. И попытается встретиться с Густавом, если у того найдется свободная минута.
Все были крайне удивлены, что Эрвин вдруг заспешил, но он вел себя так решительно, что не оставил никому, даже матери, шансов себя переубедить.
— Мама, в Таллине меня ждут важные дела. Извини, но мне действительно надо ехать.
Они поцеловались, Эрвин сбегал в свою комнату за портфелем с плавками и тем самым Уголовным кодексом Российской Федерации, который он зубрил и во время отпуска; стоя, проглотил кусок торта, обжег горло горячим кофе, обнял отца и вышел во двор, где черный мерин дяди Тыну, свесив голову, терпеливо ждал пассажиров. Для удобства седоков в телегу положили несколько охапок сена, накрыв его парой пустых мешков. Немного опасаясь за свой парадный костюм, Эрвин осторожно сел рядом с Эрной, и “экипаж” тронулся с места.
В воротах Эрвин оглянулся: отец и мать стояли, обнявшись, на крыльце и смотрели ему вслед. Отец поднял руку и помахал, и Эрвин махнул ему в ответ. Потом телега свернула на мызовскую аллею, и родители исчезли из виду.
Глава пятая. Председатель Совнаркома
Черный “Паккард”, как всегда, ожидал перед домом. Сталин сам открыл дверцу, никто даже не пытался распахнуть ее перед ним, он это запретил. Он что, инвалид, не может повернуть ручку? На самом деле он им в какой-то степени и был, с детства, когда на него на полной скорости наехал фаэтон, но никогда из-за этого не делал себе поблажек, наоборот, всегда скрывал свой дефект. Он не был нытиком! Если у него в молодости и случались моменты слабости, то после ссылок с ними было покончено. Особенно после последней, в Туруханск, там он получил такую закалку, после которой уже ничего не страшно. Даже своему злейшему врагу — то бишь Троцкому — он не пожелал бы подобного наказания. Да ведь Троцкий в такие места и не попадал, ловкий еврей, всегда умел выкрутиться, вот и в качестве последнего убежища выбрал себе теплую Мексику, думал, что в такой дали будет в безопасности — ошибся дурачок, не было на земном шаре места, где карающая рука Сталина не настигла бы предателя.
Забравшись в машину, он откинул жесткое боковое сиденье и уселся, мягкие задние так и остались пустыми — он был равнодушен к удобствам, при необходимости мог бы поехать в Кремль в кузове грузовика. Революционер, который начинает вить себе уютное гнездышко, уже не революционер. И так его жизнь стала заметно комфортнее, чем лет тридцать назад, ему больше не приходилось таскаться по России в вагонах, воняющих махоркой, потом и грязью. Вот ими он был действительно сыт по горло, а особенно попутчиками, среди тех всегда находился какой-нибудь зануда, который принимался рассказывать свою биографию, хотя его никто не спрашивал; для чего ему эти биографии? Он всегда любил одиночество, даже в молодости, возможно потому, что был единственным ребенком.
— Можно ехать? — спросил севший рядом с шофером Власик.
— Можно.
Власик подал знак, и кортеж тронулся — впереди “Форд”, за ним “Паккард”. Раньше Сталин ездил в Кремль без сопровождения, но после убийства Кирова ему настоятельно рекомендовали усилить охрану, и он не стал спорить. В конце концов, все возможно, людей, которые его ненавидели, хватало, как среди троцкистов, так и среди генералов... Впрочем, генералы в сущности тоже были троцкистами, кто их в свое время рассадил по тепленьким местечкам, не Троцкий? Конечно, маловероятно, что среди них найдется некий безумный смельчак, который рассчитается с ним ценой собственной жизни, на самом деле вся эта компания отличалась редкостной трусостью, но береженого бог бережет, а что касалось охранников, то их молчаливое присутствие Сталину не мешало.
Путь был недлинным, скоро они въехали в город. Сталин с гордостью разглядывал проплывавшие мимо дома — да, именно о такой Москве он и мечтал. Ему довелось попутешествовать по Европе, в командировки ездил по партийным делам, сам он об этом не просил, и всякий раз он удивлялся, за что, спрашивается, расхваливают все эти европейские города. Лондон, Париж, Берлин — все они его разочаровали, особенно Париж с его вычурной архитектурой. Лувр и вовсе вызвал у него приступ смеха, он ожидал чего-то величественного, как-никак, а королевский дворец, но когда увидел, счел сначала, что это какая-то вспомогательная постройка, казарма или конюшня — несчастных два с половиной этажа. Уже тогда он подумал: была бы моя воля, я бы построил совсем другой город, с огромными площадями, просторными улицами и высокими зданиями. И вот он, этот город, стоял. Немало было и домов в лесах, работа далеко не завершена, она будет продолжаться, пока не обновится вся Москва. Заводы вон из центра, вместо них библиотеки и дома культуры, театры и кино, а под землей — такое метро, по сравнению с которым лондонское покажется кротовой норой.
Что его раздражало, так это усатая рожа, которая пялилась на него с фасадов через каждые сто метров. Мало ему разглядывать ее в зеркале! Больше всего Сталина злило, что художники старались его приукрасить, ретушировали, замазывали оспу — чего ради? Мужчина есть мужчина, и его ценность не измеряется гладкостью морды. Разве хоть одна русская женщина отказала ему из-за рубцов на лице? Они падали к нему в объятья, как подкошенные, и не только теперь, когда это можно было объяснить его положением, нет, они с готовностью отдавались ему всегда, даже тогда, когда он был всего лишь Коба, один большевик из многих или, вернее, немногих, поскольку много их не было никогда.
Проехав мимо новенькой огромной — больше чем десять “Рицев” — гостиницы, они свернули на Красную площадь. Перед Мавзолеем Ленина, как всегда, торчала длинная очередь: еще одна странность русского народа — поклоняться костям святых. Кого именно, Серафима Саровского или Ильича, уже неважно. Грузины никогда бы так себя не вели — поскольку каждый грузин считает достойным мавзолея самого себя. А русские непременно должны кого-то обожествлять, если не царя, то генсека. Вот и не удивительно, что над ними вечно властвовали чужестранцы, то монгол, то немец, то грузин, а участью русских было выполнять приказы и отдавать честь, как поступили и двое караульных, стоявших по обе стороны Спасских ворот, когда “Форд” и “Паккард” проехали между ними на территорию Кремля.
Поскребышев, увидев его, вскочил, словно подброшенный пружиной, — еще одна лакейская душа. Сталин презирал его, как презирал всех, кто его окружал. Политбюро в полном составе в том числе. Мелкие ничтожные людишки, без чувства чести и самоуважения. Взять хотя бы Молотова, ни минуты не колеблясь, продаст и родную жену, чтобы спасти свою шкуру. Сталин в этом ничуть не сомневался. Как-нибудь можно и испытать его, взять Полину и посмотреть, как ее любящий муженек себя поведет. Но так или иначе, Молотова приходилось терпеть, поставить на его место было некого, Молотов по крайней мере понимал, что ему говорят. Конечно, что касается ума, с евреями было бы легче работать, но от них Сталин был вынужден избавиться, поскольку иначе евреи избавились бы от него самого. Если бы ему не удалось воспользоваться природным антисемитизмом русских, этой страной сейчас правил бы жид.