У эшелона началась возня. Люди в форме стали распределять народ по вагонам.
— Септембер Томас-Тыну!
Интересно, подумал Эрвин, мы столько лет играли в одной команде, а я и не знал, что у Томаса двойное имя.
Томас-Тыну поднял свои чемоданы, у него их было два, и, не попрощавшись с Эрвином, побрел между конвоирами к началу поезда. Эрвин же решил, что будет отныне звать приятеля Тыну: это было имя его дяди, сводного брата отца, и, по мнению Эрвина, тезки чем-то походили друг на друга.
— Буридан Эрвин!
Вагон, в который ему приказали влезть, оказался тем самым, рядом с которым он стоял. Двери были уже открыты, не обычные, как в пассажирском поезде, а раздвижные, и между ними виднелось темное пустое нутро: сидений, как он и предполагал, не было.
Он поставил чемодан на пол вагона, оперся о него обеими руками, сильно оттолкнулся ногами и прыгнул внутрь, так что колени, и те не запылились. В вагоне он по праву первого нашел самое лучшее, по его мнению, место в дальнем углу, приставил чемодан к стенке и сел на него. Надо было как-то скоротать время, он пошарил по карманам, вытащил прихваченную в последний миг книгу, это был “Милый друг”, и открыл ее там, куда вчера вечером вложил закладку. Это была не обычная закладка, а календарик, и, прощаясь с Эрной, он обвел в нем кружочком одно число, сегодняшнее. Он считал этот день, субботу четырнадцатого июня 1941 года поворотным в своей жизни, и так оно и вышло, только совсем в другом смысле, нежели он полагал.
Потихоньку вагон заполнился мужчинами, только мужчинами, женщин и детей, наверное, поместили отдельно, и, к своему удивлению, Эрвин понял, что знает почти всех своих спутников если не лично, то по крайней мере в лицо. Где он их только не встречал! И в судебном зале, и в горуправе, и в театре, и на новогоднем балу, может, и в поезде, только не в таком вагоне, в котором обычно, как горько констатировал один из товарищей по несчастью, возят коров на бойню.
Это были сливки общества: министры, депутаты парламента, судьи и адвокаты, промышленники, попадались и какие-то незакомые люди попроще, возможно констебли, еще кто-то в том же роде. Было и несколько однокурсников, с которыми Эрвин после окончания университета отношений не поддерживал, поскольку они устроились на работу в политическую полицию, а с этой организацией он ничего общего иметь не хотел.
Теперь все эти люди оказались здесь, и Эрвин среди них чувствовал себя в какой-то степени белой вороной: он единственный из всех был известен своими левыми взглядами, потому и после переворота не сошел со сцены, как прочие, а, наоборот, был востребован, работал в Министерстве иностранных дел, пусть всего месяц, пока это учреждение не ликвидировали за ненадобностью, потом вернулся в адвокатуру и даже был назначен заведующим юридической консультацией... Он вспомнил о своих иллюзиях по этому поводу и горько усмехнулся... В любом случае, на него смотрели исподлобья, здоровались, да, но руку жать не торопились — вот из-за тебя и тебе подобных все так и пошло, говорили, казалось, их мрачные взгляды.
К Эрвину подошел лишь один человек, зять партнера по бриджу и коллеги Сообика, для которого он так ничего и не сумел сделать, даже пробившись к сверхзанятому Густаву. Зять Сообика и муж бывшей любовницы Эрвина Матильды, жизнерадостный фабрикант рыбных консервов, который некоторое время занимал и должность министра промышленности, подошел и как-то по-домашнему протянул руку, так что Эрвину стало неловко; Матильда, правда, утверждала, что между ней и мужем “уже давно ничего нет”, но всегда ли женщины говорят правду? Он хотел было спросить, что с Матильдой, может, она тоже здесь, в этом поезде, но не посмел. Фабрикант словно угадал его мысли и стал так же по-домашнему, как он пожал Эрвину руку, рассказывать, что ему повезло, он словно почуял опасность и как раз позавчера отправил жену вместе с сыном в деревню к знакомым.
— Я бы и сам тоже с радостью скрылся, но эта чертова Эстония такая крохотная, здесь просто некуда спрятаться.
Эрвин согласился, добавив, что его брат об этом говорит: “Если кто-нибудь в Валге чихнет, из Таллина ему ответят „будь здоров!“” И затем поинтересовался, что стало с его партнером по бриджу, он тоже здесь, в поезде?
Но о Сообике экс-министр ничего не знал.
Вагон давно был битком набит, но в него вталкивали все новых и новых людей, так что когда двери наконец закрылись, они оказались плотно прижаты друг к другу, не меньше ста человек, скрывающих свой страх перед будущим с большим или меньшим успехом. Какая странная вещь судьба, подумал он, то возносит людей на небывалую высоту, то снова швыряет на землю. Ведь те, кто его окружал, не были капиталистами третьего или четвертого поколения, наоборот, некоторым из них наверняка в детстве приходилось пасти коров. Потом рождение собственного государства дало им шанс, которым они сумели воспользоваться, надев в итоге вместо кафтана фрак и вместо фуражки цилиндр, — а теперь история снова повернулась на сто восемьдесят градусов.
Писателей и землекопов в вагоне не было.
После того как двери закрылись, поезд стоял еще довольно долго, но читать уже было невозможно, в вагоне стало слишком темно, свет падал в него только из небольших зарешеченных оконец. Эрвин сунул книгу в карман и закрыл глаза, стараясь представить, что он купил билет в Рим и с нетерпением ждет отхода поезда, и тут-то тот двинулся.
Ехали медленно, со множеством остановок, те, кто оказался поблизости от окон, комментировали маршрут и пытались на остановках выклянчить у железнодорожников воды, всех мучила жажда, однако удавалось это редко, конвой был весьма суров.
Уборной не было, естественные потребности пришлось удовлетворять через дырку в полу вагона, Эрвин, наверное, подумал бы, что именно по этой причине мужчин отделили от женщин, но, если еще недавно его можно было назвать наивным, как то сделал Томас-Тыну, теперь уже это определение устарело.
В Тарту и он на минутку протолкнулся к окну — вдруг София случайно пришла на вокзал. Новость о депортации стала распространяться, Эстония ведь действительно маленькая, то один, то другой из его спутников мельком видел родственников и успевал перемолвиться с ними парой слов; но ни сестры, ни какого-нибудь знакомого он не углядел, только старое дощатое здание вокзала, которое помнил еще с тех времен, когда они оптировались в Эстонию.
Но куда их везли? Неужели в Сибирь, как полагал Септембер?
Скоро выяснилось, что пока поезд движется в сторону Пскова. Где-то перед Печорами в вагоне стало оживленней, люди, стоявшие у окон, приметили юношу на белом коне, с сине-черно-белым флагом, некоторое время ехавшего рядом с поездом. Кто-то по этому поводу вынул даже из чемодана тайно прихваченную бутылку вина, которую пустили по кругу. Муж Матильды отхлебнул большой глоток, но Эрвин приложил горлышко к губам только для вида, он уже понял, что поездка предстоит тяжелая и алкоголь лишь подорвет его силы. И действительно, за коротким всплеском эйфории вскоре последовала перебранка, ибо чем дальше, тем больше всех стали мучить жажда и нехватка воздуха.
Так они ехали целую неделю, потные, вонючие, голодные и ошалевшие от жажды, иногда с короткими, иногда с длинными остановками, от которых было больше вреда, чем пользы, поскольку выйти им все равно не разрешали, хорошо если совали жестяную кружку с водой или миску какой-то похлебки, и тогда, временно взбодрившись, Эрвин обводил в календарике-закладке кружочком очередное число, чтобы не потерять счет времени, а потом снова впадал в забытье.
Наутро восьмого дня умер муж Матильды. Перед этим фабрикант много часов сидел без движения рядом с Эрвином и жаловался на сильные боли в сердце, но все, что Эрвин мог для него сделать, это щупать время от времени пульс и желать “еще немножко продержаться” (врачей в вагоне тоже не было). Момент смерти соседа Эрвин зафиксировать не смог, потому что в это время спал и проснулся, вздрогнув, только когда почувствовал, что тело рядом с ним похолодело. Это его мобилизовало, и на следующей остановке ему даже удалось объяснить конвойным, что в вагоне мертвец и нужно вынести труп. После чего его силы иссякли, и он впал в бредовое состояние.
Ему мерещилось, что он в густом лесу, откуда не может выбраться, вокруг рычат звери, и единственное, что удерживает его от полного отчаяния, это витающий перед ним хрупкий образ Эрны.
Наконец поезд остановился, двери открылись, и люди буквально вывалились из вагонов, естественно, опять под охрану красноармейцев, — но это были другие солдаты, в них не было ни капельки той спокойной самоуверенности, которая характеризовала предыдущий конвой.
Эшелон за это время ссохся, от него не осталось и половины, и, когда Эрвин оглядел перрон, он не увидел ни одной женщины или ребенка, только мужчин. Среди них был и Томас-Тыну Септембер, с которым они во время построения оказались рядом и на чьем изнуренном лице с лихорадочно горящими глазами играла какая-то жуткая ухмылка.
— Радуйся, Буридан!
— Чему?
— За нас отомстят.
— Кто?
— Гитлер.
Вагон Тыну на предыдущей остановке оказался вблизи от столба, на котором висел громкоговоритель. По-русски Тыну не очень-то кумекал, но что началась война, он-таки разобрал.
— Голос этого подонка Молотова дрожал от страха, когда он сообщил, что немцы напали на Россию.
Затем их разделили, и Эрвин никогда больше не видел своего товарища по команде.
Глава седьмая. Черчилль в страхе
Черчилль видел во сне, что он тигр и охотится в джунглях на благородного оленя. Беззвучно ступая, он подкрался к источнику, к которому его жертва пришла на водопой, и уже изготовился к прыжку, когда почувствовал, что некая неподъемная тяжесть придавливает его хвост к земле. Зарычав от боли, он оглянулся через плечо и увидел танк со свастикой на броне, из люка выглядывало торжествующе ухмылявшееся усатое лицо Гитлера…
Он проснулся в холодном поту. Сердце колотилось, покалеченная правая рука онемела. Не исключено, что именно этим все и кончится, подумал он с ужасом: Гитлер снова измыслит какой-то хитрый трюк, как в прошлом году в Арденнах, и переберется-таки через Канал. Прецедентов хватало, от Юлия Цезаря до викингов и Вильгельма Завоевателя. И когда танки Гудериана окажутся на английской земле, от них спасения уже не будет, во второй раз Гитлер бриттов не пощадит, он раздавит нас, как раздавил французов, так что те только слезы утирали. Надеяться, что потомки лоллардов храбрее последышей Жакерии? На море, только на море, да и там еще неизвестно. Пацифизм помрачил умы молодых англичан, чего стоило одно только решение оксфордских студентов, мол, «этот дом ни при каких условиях больше воевать не будет». Все хотели жить, никто не рвался умирать за свободу — особенно за свободу поляков.