Бурное лето Пашки Рукавишникова — страница 12 из 21

Пашка стоял у самой кабины.

Ветер рвал куртку, трепал волосы.

Было тесно. Пашка чувствовал крепкие спины и локти со всех сторон. Было так здорово, как только может быть.

Самосвал подъехал к покосившейся, чёрной, вросшей в землю избушке и остановился.

Это и была баня.

Пашка никак не мог разобраться, что его поразило в ней с первого взгляда. Потом понял и удивился — в бане не было окон, а только узкие щели под самой стрехой.

Володька наломал себе пушистый берёзовый веник, и все тоже стали ломать.

— Во, Пашка, гляди: яркое проявление стадного инстинкта. А что в бане будет! Ведь если мы с тобой мыться начнём, они беспременно все догола разденутся, увидишь, — заявил Володька.

— А ты не начинай. Ходи немытой, зато яркой личностью.

Электричества в бане не было.

— Темно, как у негра в желудке, — проворчал Володька.

— Везде-то ты побывал, — ответил тот же ехидный голос. И все ужасно развеселились. Володька тоже смеялся.

— Два ноль в вашу пользу, — признал он, — но ещё не вечер. Матч продолжается.

Никогда ещё Пашка не мылся в темноте. Очень это было забавно.

У кого-то утащили деревянную шайку, а человек с намыленной головой тычется во все стороны, как слепой, хватает кого попало.

— Братцы, — кричит, — не погубите, щиплется мыло-то!

Кто-то на кого-то сел. Снова переполох, визг, крики.

И всё это гулко, как в бочке.

А со двора девчонки кричат, торопят. Им тоже мыться охота.

Вода здорово пахла бензином. Её привозили с Иртыша, больше чем за сто километров, в бензовозах.

Бензин сольют, потом наберут воду. Так что это была смесь. Воды побольше, бензина поменьше.

Володька пыхтел рядом, плескался, охал, хлестал веником себя и Пашку особым хлёстом — с потягом.

Берёзовые листья были клейкие, лапа у Володьки — дай бог! — тяжеленная: Пашка увёртывался и поскуливал.

— Я ж колодец у барака видел, — сказал он, кряхтя, — чего там не моются?

— Во, чудак! Там вода такая жёсткая, что волосы известковыми сосульками застывают и ломаются с хрустом. Знаешь, как это место раньше называлось?

— Как?

— Голодная степь, вот как. Тут, брат, большое преимущество есть перед другими местами. Утонуть трудно. До ближайшей лужи, говорят, километров двадцать.

Глаза уже немного привыкли к темноте. Сквозь клубы пара, как призраки, мелькали голые парни.

Пашка намылил голову и только собирался смыть, вдруг видит — в его шайке стоят чьи-то ноги.

Кто-то сидит на верхнем полке и держит свои ножищи в Пашкиной чистой шайке.

Ну, это уж было верхом нахальства!

Пашка ужасно рассвирепел.

— Эй ты! — заорал он. — С ума, что ли, сошёл? Не видишь, куда ноги суёшь? Вынь их сейчас же из моей шайки, а то…

И осекся. И смолк. И челюсть у него стала потихоньку отваливаться.

На верхней полке сидел Лисиков. Собственной персоной.

Как он туда попал, было непонятно.

«Ведь он же с нами не ехал, — подумал Пашка, — он же в Иртышгороде. Значит, и тут обманул…»

Голый Лисиков застыл, будто из камня сделанный.

Он глядел на Пашку, как на привидение.

А Пашка сквозь пар глядел на Лисикова. На толстенького, белокожего подлеца Лисикова.

«Хвоста ещё нет. Ещё не вырос у него хвост», — совершенно серьёзно подумал Пашка.

В груди у него захолодело.

«Это сердце у меня холодеет, — подумал он. — От презрения. Я гляжу на него с холодным сердцем».

Пашка почувствовал, что весь он, как сжатый кулак.

— Не узнаёшь? — спросил он у Лисикова. — Думал, я навсегда пропал-затерялся?

Лисиков молча прижимал к груди мочалку. В глазах его плескался страх.

Оглянулся Володька. Брови у него поползли вверх.

— Так вот ты где, оказывается, любитель мартовского пива?! Совесть отмываешь? — тихо спросил он.

Они долго глядели друг другу в глаза.

Молча глядели.

Потом Володька сказал коротко и твёрдо:

— Уходи. Чтобы глаза мои никогда тебя больше не видели. Иначе будет тебе очень плохо.

Лисиков как-то странно пискнул и забормотал:

— Мыло ведь… как же я — намыленный… Я же не хотел… Братцы, это не нарочно вышло… Я, ей-богу…

В бане вдруг стало тихо-тихо.

В парном полумраке виднелись строгие серьёзные лица. Они казались тёмными и суровыми, как на старинных иконах. Не лица, а лики.

Ребята глядели на Лисикова непрощающими глазами.

— Может, тебе шею намылить? Помочь? — предложил Володька.

Лисиков дёрнулся, суетливо стал спускаться с полки.

Семенящим шагом прошёл к двери, оглянулся напоследок, вслушался в тишину, хотел что-то сказать, но не сказал и вышел.

Больше Пашка никогда его не видел. Лисиков удрал.

Он торопливо мелькнул в Пашкиной жизни, оставил свой нечистый след и сгинул.

Пашка впервые в жизни столкнулся с настоящей подлостью.

Это было неприятно. Но, как всё в жизни, это было поучительно.

Просто Пашка стал чуточку опытней и умнее.

Он так и не сказал Лисикову свои суровые слова. Но Пашка не жалел об этом. Что слова? Иной раз достаточно и взгляда!

Глава пятнадцатая. Джамал


На огромной, чуть поменьше футбольного поля ровной площадке громоздились жёлтые горы пшеницы.

Трещали невиданные механизмы — швыряли в воздух тугой длинной лентой зерно.

Лента упруго колебалась, золотистым туманом висела в воздухе полова, а зерно — крепкое, литое — сухо шуршало.

Люди бродили в нём по колено, с широкими, как у дворников зимой, лопатами. Одни сгребали его в кучи, другие эти кучи разбрасывали, рассыпали по утрамбованной земле ровным слоем.

Это место называлось ток.

Самое главное место в колхозе.

— Кепка у тебя есть? — ещё дома спросила у Пашки Даша.

— Нету.

— Легкомысленная ты, Пашка, личность!

Даша ловко сделала из газеты островерхий шлем. Нахлобучила его на Пашку.

— Вот тебе будёновка. Носи и не снимай, а то мигом получишь солнечный удар, — сказала она.

— По голове? — удивился Пашка.

— А то по чему же? Ясное дело, по голове. Солнечные удары по уху не бывают. Только по голове.

Пашка усомнился.

Прохладное ленинградское солнце по голове никогда не било.

Оно ласково гладило, и это было приятно.

Но на току все его сомнения быстро улетучились.

Солнце ощутимо давило на плечи. Это было совсем другое, непривычное солнце — огромное, раскалённое добела.

Воздух плавился и дрожал.

Во все стороны, куда ни погляди, лежала ровная, как стол, степь.

Казалось, что стоишь посреди гигантского жёлто-зелёного блюдца.

Точнёхонько посредине ровного круга с чуть поднятыми у горизонта краями — блюдце и всё тут.

Вдали ползали, как красные жуки по бумаге, какие-то машины.

— Комбайны, — догадался Пашка, и у него захолонуло сердце от этого невиданного простора, от этой широченной щедрости земли.

Если пшеница — так целыми горами, если солнце то как раскалённый чугун, если поле — то до края неба.

Где ещё увидишь такое?!

На току веяли, перелопачивали — сушили зерно.

Машина за машиной, волоча за собой дымные хвосты пыли, лихо подкатывали к току.

Усталые, загорелые дочерна, просолённые жарким потом шоферы вываливали пшеницу, а сами укатывали обратно — в гудящую яростной работой даль.

Другие машины подходили под струю зернопульта, грузили на стальные спины сухое, стекловидное зерно, везли его на элеватор.

Но во всём этом Пашка разобрался потом — откуда, куда и зачем.

Потом, когда он просыпался по утрам от стона усталых девчонок. Девчонки уставали больше парней. Некоторые даже потихоньку плакали, с трудом разжимая по утрам задеревеневшие от лопаты пальцы.

И Пашка, кряхтя, долго шевелил пальцами, махал руками, пока они снова не становились живыми и гибкими.

Это было потом.

А поначалу он стоял растерянный, ошеломлённый всем этим движением, солнцем, зерном, жаркой работой, грохотом.

Он подбегал к каждой машине — а вдруг в ней отец?

Отца не было.

Вообще машин с ленинградскими номерами не было.

Обидно! Со всей страны работали здесь машины, а ленинградских не было.

Пашка неуверенно взял лопату, повертел её в руках, стал ковырять ближайшую кучу зерна.

Стоять без дела было неудобно. Просто невозможно было бездельничать на току.

Здесь работали все. Вкалывали на совесть.

Недалеко от Пашки стоял босиком на широком деревянном помосте, запряжённом в огромного тяжелоногого коня, черномазый мальчишка с раскосыми глазами. Нещадно стегая коня, мальчишка гонял помост по зерну, разравнивал его.



Он носился, как по снегу на санях.

Мальчишка был на вид Пашкин ровесник.

Он стоял на своей странной колеснице, уверенно расставив кривоватые ноги, откинувшись, сжимая в руках вожжи.

И с гиком гонял по кругу.

Было видно, что мальчишке всё это очень нравится.

С лошадиной унылой морды летели клочья жёлтой пены. Шкура взмочена. Бока ходили ходуном — конь дышал тяжело, со всхлипом.

А мальчишка, кося на Пашку глазами, знай себе носится.

Пашка, конечно, сразу догадался, что все эти гики, молодецкие посвисты и лихие позы предназначаются ему, Пашке.

Чтоб глядел и завидовал. И понимал свое ничтожество и маленькое место на этой горячей земле.

Пашка разозлился. Он отвернулся с равнодушным лицом, хотел небрежно сплюнуть, да спохватился — неловко было плевать на зерно. Всё равно что на хлеб плюнуть.

— Ишь, гусь лапчатый! Хвастун кривоногий, — пробормотал Пашка, — подумаешь, разъездился тут, будто другие так не могут. Велика сложность — кобылой править.

Он отвернулся и потому не видел, откуда выскочил человек в пропотевшей солдатской гимнастёрке, в трусах и кирзовых сапогах.

Пашка услыхал гневный крик, обернулся и успел с удовлетворением заметить, как человек в странном наряде увесисто треснул мальчишку по шее. Хрясь! Отнял вожжи и что-то стал горячо говорить по-казахски.

Человек махал руками, как мельница.