Илья Львович ДворкинБурное лето Пашки Рукавишникова
У бабы-яги
«Здравствуй, сын мой Пашка! Вот мы наконец, и добрались. Место наше очень красивое, и название ему тоже красивое, только непонятное — Кайманачка.
Это село такое — большущее. А рядом река огромная — Иртыш называется. А вокруг степь гладкая, как стол, или как футбольное поле, или как аэродром. Куда ни погляди — всё вокруг видать до самого неба.
На ней растёт пшеница. Пшеница уже жёлтая, а трава зелёная.
Ехали мы долго — целых восемь дней. Спали в машинах. Платформы-то у нас были открытые: ветерок обдувает и хорошо видно.
Я на всё глядел, прямо-таки таращился каждый день до темноты, и много чего повидал.
Тайга красивая, а Урал так даже замечательный. Мы его днём проехали.
Вот, думал, жалко Пашки моего нету.
Но ты ещё сам всё увидишь, когда вырастешь большой и умный.
А сейчас слушайся тётю Веру и будь хороший. Она хоть ругается и ворчит, а всё ж таки нам родня.
А я скоро приеду: месяца через два.
Пашка, гляди в Мойке не купайся, там вода жуть какая грязная, будет у тебя лишай. Лучше на Петропавловку сходи или в Озерки съезди. И у бережка лучше.
Целую тебя.
Твой отец Фёдор Рукавишников».
— У бережка, ишь ты… — проворчал Пашка и аккуратно сложил письмо. — Сам-то вон куда укатил! И Урал там, и Иртыш, и как аэродром, и жёлтое, и зелёное… Расписал… А я тут пропадай. Будто помешал бы ему. Был бы бортмехаником. Эх!
— Так на самосвале бортмехаников не бывает, и потом они мотор знают, — печально отозвался Серёга.
— Подумаешь, не бывает! А в моторе он и без меня разбирается. Я бы машину мыл, и в магазин бы бегал, и вообще…
— Да там, наверное, и магазинов нету. Там же степь.
— Степь… И кони, и зайцы, наверно, и эти… сайгаки. А он не взял.
Пашка замолчал, и так ему стало пронзительно жалко себя, что, если бы не Серёга, он бы заревел. Но при Серёге никак нельзя было.
И Пашка проверенным способом удержался — набрал полную грудь воздуха и напрягся так, что лицо стало сизым, а глаза вытаращились.
Серёга глядел в небо и потому ничего не заметил.
Пашка закрыл глаза — и снова увидел отца, такого, какой он был в день отъезда: на себя непохожего, с растерянным лицом, суетливого.
Отец бестолково метался по комнате, брал ненужные вещи, совал их в чемодан. Потом спохватывался, краснел и от этого злился.
Он старался не глядеть на Пашку, потому что глядеть на него было тяжело.
Пашка сидел нахохлившись на диване и так же, как сейчас, пыжился, надувался, чтоб не зареветь.
Вообще-то ревел он очень редко, в случаях совершенно исключительных, и только от обиды, а от боли никогда.
Во дворе и в классе Пашка считался человеком суровым и этой репутацией своей дорожил.
Отец до последнего дня не говорил об отъезде. Он знал, что Пашка не станет канючить и хныкать, а будет вот так сидеть на диване, как казанская сирота, и молчать.
А на Пашкиного отца это действовало посильнее рёва.
Жалко ему было Пашку.
— Пойми ты, чудак человек, там такая свистопляска будет. Уборка ведь, сутками работать надо. Куда я тебя дену? И с едой не знаю, как там. Может, и поесть будет негде!
Пашка молчал.
— Ну, чего ты надулся, Паш? С тёткой прекрасно поживёшь. Переедешь к ней на пару месяцев. Уход за тобой будет. Обед. Э… вкусный и каждый день.
Голос у отца был неуверенный.
Тётку Веру он, как и Пашка, не любил. Была она старуха вздорная, шумливая и нуда каких мало.
Но оставить Пашку больше было не на кого.
О маме они никогда не говорили. Ни слова. Пашка всегда догадывался, когда отец думает о ней. Такое у него лицо становилось… И отец, видно, тоже догадывался, потому что подходил тогда и молча притискивал Пашку к горячему твёрдому боку. А говорить не говорили. Так оба решили про себя с тех пор, как её не стало.
Вот так и получилось, что Пашка остался с тёткой.
Это хоть и в том же доме, на другой лестнице только, но жизнь настала совсем непохожая.
С отцом было привольно и спокойно. Самостоятельно.
А теперь у Пашки не жизнь, а каторга: того нельзя, этого нельзя, туда не садись, это не трогай. Да-а…
— Съест она меня тут без бати, — сказал Пашка, — она меня каждый день поедом ест.
— Что ей от тебя надо-то? — спросил Серёга.
— А она сама не знает.
— Не слушай ты её, Пашка. Сделай вид, что не слышишь, — и всё.
— Ха! Думаешь, не пробовал? Ещё хуже выходит. Она как заметит, что её не слушают, прямо заходится. Ей это — как быку красное. У неё интерес ругаться пропадает. Подбежит и щиплется. «Я, — кричит, — твоему отцу ухи крутила, а тебе и подавно откручу».
— Это когда он маленький был?
— Ага.
— Вот ведьма!
— Ей-богу, ведьма! Когда все люди на земле были ещё маленькие, она уже тогда бабой-ягой была, — убеждённо сказал Пашка. — Я всё помело ищу. Она его, по-моему, на антресолях прячет.
— И ступу? — спросил Серёга.
— И ступу тоже.
Лицо у Пашки было абсолютно серьёзное.
Серёга вздохнул. «Да… Везёт же человеку, — подумал он. — Отец на край света укатил, одна тётка имеется, и та баба-яга».
Серёга засмеялся.
— Ты чего? — спросил Пашка.
— Да я представил, как твоя тётка из трубы вылезает, чернущая, и на помеле — в «Гастроном». С авоськой.
— Точно, с авоськой. С зелёной. Только не на помеле, а в ступе, не видел никогда, что ли? Она правил уличного движения не знает и катит под красный свет. А постовой как засвистит… и готово — записал номер ступы. «Попалась, голубушка! Пожалте бриться — платите штраф».
— А она? — Глаза у Серёги загорелись.
— Она-то? А она постовому: «Чур! Чур тебя, — говорит, — трах-тибидох!» И он уже не постовой, а… а верблюд!
— Верблю-уд?!
— Ну да. Жёлтый такой. А сам-то он ещё не знает, что верблюд, и всё свистеть пытается. А свистка-то нету. Только колокольчик на шее болтается — брень, брень.
— А потом?
— Ну его, конечно, в зоосад. Попробуй докажи, что ты не верблюд. Тяжело. А всё она — тётка Вера…
Пашка замолчал и задумался. Ему было совсем не смешно. Ему было печально и одиноко.
— Ну? — дёрнул его за рукав Серёга. — А потом? Потом-то что?
— Потом? А потом — суп с котом. Маленький ты ещё, Серёга, совсем салага. Тебе бы только сказки слушать, — безжалостно сказал Пашка, повернулся и зашагал прочь со двора.
Но у самых ворот он оглянулся, поглядел на понурого, обиженного Серёгу и сжалился.
— Айда на острова! — крикнул он.
Серёга встрепенулся, заулыбался и бегом припустил к воротам.
Свой собственный враг
День начинался прекрасно. Утром прогромыхала по небу суматошная летняя гроза, пролилась мгновенным ливнем и покатилась дальше.
И город засиял крышами, улицами, забормотал гулкими водосточными трубами.
А умытое солнце на умытом небе так припекло на радостях, что́ от тёплых луж повалил пар.
Пашка шлёпал по ним в кедах с малиновыми подошвами, брызги летели во все стороны, люди шарахались от него, но никто не ругался. Не хотелось людям ругаться в такой замечательный день.
Серёга шёл сзади. Он был человек аккуратный и лужи обходил.
Они зашли в чахлый соседний садик, покачались на зелёных уродах, которые, обманывая малышей, притворялись конями. Но это сомнительное развлечение быстро им наскучило.
Тогда они стали ходить по металлическим прутьям, огораживающим газоны. Кто дальше. Но занятие это не имело смысла, потому что новые Серёгины сандалии скользили и больше трёх шагов он сделать не мог. Никакого интереса не было с ним соревноваться.
И в это время они услышали гулкие удары мяча.
В конце садика за дощатым высоким забором была спортплощадка какого-то научного института — прекрасная площадка с турником, волейбольной сеткой и гимнастическим бревном.
Но эти замечательные вещи были не про них. Площадку ретиво охранял от мальчишек злющий красномордый дядька — тамошний дворник.
У Пашки были с ним особые счёты. Три раза дворник с великим позором изгонял его с площадки.
Ни за что ни про что, просто по злобе своей и поганому характеру.
Прямо за ухо волок, собака, и больно поддавал коленом…
И все вокруг веселились. Смеялись над Пашкиным конфузом.
Пашка, конечно, такого стерпеть не мог. Один раз он ему отомстил примитивно и поспешно — просто окатил водой. Набрал воды в полиэтиленовый мешочек и уронил дворнику на голову. С забора.
Дворник стал ещё лютее.
Зато вторая месть была похитрей. Пашка ею гордился. И весь двор гордился. Даже, можно сказать, вся улица.
И слава Пашкина лучилась, как фонарь.
Он рассчитал тонко и верно. На первый взгляд, всё было невинно. Никаких активных военных действии против дворника он больше не предпринимал.
Пашка понадеялся на своего врага и не ошибся. Дворник в аккурат выполнил всё, что от него требовалось.
И от этого месть была ещё обиднее и коварней.
Отцовы туфли — новенькие, югославские, лежали в яркой глянцевитой коробке. В такой чистенькой, нарядной коробочке — просто загляденье.
Два кирпича, поставленные на ребро, уместились в ней плотно и точно — впритирочку. Будто для них она и была сделана в далёкой Югославии.
Рано утром, ещё до того, как дворник стал подметать площадку, Пашка перелез через забор, принял из рук Серёги коробку и аккуратно поставил её точно посредине площадки.
Западня скромно, смирнёхонько стояла на жёлтом песочке, поблёскивая глянцевой крышкой.
Ждать пришлось недолго.
Дворник вышел как всегда хмурый, обозлённый и краснорожий.
Он сразу же увидел коробку и вразвалку направился к ней.
Теперь всё зависело только от него.
Он мог просто взять её и выбросить или…
Враг выбрал второе.
Впрочем, он сделал то, что сделало бы большинство существ мужского пола независимо от возраста.
Уж очень было велико искушение. Такая аккуратная, лёгкая на вид коробка стояла на песочке, подставляла свои невинные бока.