Бурное лето Пашки Рукавишникова — страница 3 из 10

Он подпрыгнул, ухватился за железную скобу, плюхнулся животом на высокий порог теплушки, перекатился через чей-то чемодан и притаился.

В глубине вагона было прохладно и темновато.

Свет проникал сквозь маленькое окошко, прорубленное высоко, у самой крыши.

По бокам теплушки шли трёхъярусные дощатые нары.

Пашка, как белка, взлетел на самые верхние, забился в угол и затих.

Сердце его гулко бухало и, казалось, вот-вот выскочит из груди.

Уши и щёки жарко пылали. Саднило ушибленное колено. Но Пашке плевать было на колено. Он слушал.

Медный рёв оркестра, переполох и крики долго ещё бушевали за тонкой стенкой.

Потом в теплушку хлынули ребята и девушки, на Пашкину спину с размаху плюхнулся чей-то тяжеленный мешок — видно, какой-то недотёпа чуть не опоздал, в последнюю минуту явился.

Было больно, но Пашка терпел, стиснув зубы и сжавшись в комочек.

Эх, умел бы он колдовать! Сейчас бы наколдовал — и стал маленький-маленький, меньше гнома!

В вагоне гомонили, смеялись. Все толпились у распахнутых дверей — никак не могли распрощаться. Это было Пашке на руку: никто на нары не совался.

— Скорей бы тронулся… скорей бы, ох, скорей! — как шаман заклинания, бормотал Пашка.

А минуты, как назло, тянулись нестерпимо медленно. Пашка знал: всегда так бывает, когда торопишься, но от этого ему было не легче.

Вдруг все разом заорали. Поезд тяжко и так резко, что Пашка чуть не загремел вниз, дёрнулся. Потом ещё, раз, ещё, и Пашка, не веря своему счастью, своей удаче, почувствовал — едет!

Едет! Вперёд! Туда, где степь и кони, и ковыль, и сайгаки! К отцу. Даёшь!!!

Заяц

Прошло несколько часов. Первые восторги улеглись, стали маленькими и уже не заполняли Пашку целиком.

Появились заботы.

Всё тело затекло. Пашка осторожно переворачивался, вытягивал ноги, шевелил пальцами.

Делал он это медленно, плавно, вцепившись в чужой мешок, чтобы это проклятое барахло не свалилось.

А поезд всё шёл и шёл, набирая скорость, без остановок.

В вагоне галдели, самые хозяйственные перекладывали вещи, кто-то уже гремел ложкой о консервную банку — закусывал.

И Пашке вдруг так захотелось есть, что руки задрожали.

Он сглатывал обильную тягучую слюну и терпел. А как же корабельные зайцы? Вот это да! Это уж не хлюпики. В ящиках некоторые едут, уговаривал себя Пашка. Тут хоть дышать можно и места много. А там… И вообще теперь голодом даже лечат. По радио рассказывали. Неделями человек не ест, и хоть бы что — не помирает. Только пьёт много.

И сразу же Пашке захотелось пить. Дико, неудержимо. То не хотелось, не хотелось, а подумал — и будто выключателем внутри щёлкнули, хоть криком кричи.

Железная крыша над Пашкиной головой раскалилась. Было душно, по лицу катился горячий пот.

Пашка облизывал шершавым языком губы. Они были солёные и припухшие.

Дело принимало крутой оборот. Терпения больше не было.

Но Пашка всё же терпел. Как? Непонятно. Он сам себе удивлялся, но терпел.

Вагон качнуло на повороте. Пашка дёрнулся, толкнул мешок, и снизу раздался вопль:

— О, чёрт! Чей сидор? Натолкали, понимаешь, барахла! Чуть шею мне не свернул.

Пашка ни жив ни мёртв отпрянул к стенке, и тотчас снизу вынырнула стриженная наголо башка, столкнулась нос к носу с Пашкой и уставилась в перепуганные Пашкины глаза своими изумлёнными глазищами.

Брови у башки полезли вверх, рот растянулся до ушей, и башка пропела:

— Бра-а-атцы! Брати-ишечки! Вы только поглядите сюда, родимые! Заяц! Живой заяц!

В теплушке затихли.

К Пашке протянулись две неотвратимые, здоровенные ручищи, ухватили его, брыкающегося, шипящего, как рассерженный кот, за бока и подняли на воздух.

На извивающегося Пашку глядел умилёнными глазами Володька.

Без фантастической шляпы голова его была нормальная и шея тоже.

— Зайчик! — говорил он. — Это же голубая, несбывшаяся мечта моего детства. Я не сумел, а он решился. Зайчик ты мой серенький…

В голосе Володьки была нежность, и Пашка перестал брыкаться.

Со всех сторон сбежались люди. Пашку вытащили на середину вагона, к раскрытой двери. Усадили на ящик.

Он жмурился от яркого света, а все молча его разглядывали, будто он какая-то заморская редкость.

Не очень-то это было приятно.

Потом гладкий, причёсанный на пробор парень сказал недовольным и даже каким-то брезгливым голосом:

— Ну вот, начинается. Что мы с этим путешественником делать будем? Грудью кормить?

Но на него тут же дружно заорали. Ошеломлённого, съёжившегося Пашку схватило сразу несколько девчоночьих рук; уволокли его в свой угол, затискали, зацеловали.

В другое время Пашка ни за что не дался бы. Ещё чего! Нежности телячьи. Но сейчас он страдал молча. Не в его положении скандалить и отбиваться — наживать лишних врагов.

— Ну вот нашли наконец игрушку! Пробуждение материнского инстинкта, спешите видеть. Нагорит нам от коменданта, тогда узнаете, — промолвил тот же парень.

А высокая девушка с коротко остриженной огненно-рыжей головой басом сказала:

— Черствая ты душа, Лисиков. Один в тебе инстинкт живёт, не дремлет — самосохранения.

Пашка по голосу определил, что это та самая Даша, грозившаяся дать Володьке по макушке. В теплушке одобрительно засмеялись, а Лисиков пожал плечами и отошёл. Нижняя губа у него была странная — оттопыренная, будто ему всё противно.

«У, рожа! Чтоб ты лопнул!» — подумал Пашка, но ничего не сказал, молчал, как пень.

Он понимал, что сейчас, сию вот минуту решается его судьба, и всеми силами ненавидел аккуратненького гада этого Лисикова и обожал смешного Володьку и девушку Дашу, говорящую, как Шаляпин.

— Есть хочешь? — спросила другая девчонка, чёрненькая, с печальными глазами в пол-лица.

Пашка кивнул.

— И пить, — сказал он.

— Глядите, заговорил! — удивилась девчонка. — Я уж думала, ты немой.

Принесли лимонад и две толстые котлеты. Пашка мгновенно уписал то и другое и сидел, отдуваясь.

— Ну, теперь рассказывай, заяц. Выкладывай, кто такой и зачем удрал из дому, — сурово сказала Даша.

Пашка взглянул ей в глаза и сразу решил, что врать тут не стоит. Себе дороже.

Эта прекрасная голая банда

Прошло три дня. Пашка стал совсем своим человеком в теплушке.

Смешно и странно было вспоминать, как он прятался и боялся, — думал — высадят, выгонят…

Эти ребята оказались не из тех, кому обидеть человека ни за что ни про что одно удовольствие. Эти ребята оказались — ого! Пашка даже не подозревал, что на свете есть такие. И так много.

Они были совсем взрослые, а будто Пашкины товарищи.

То ни одного друга у Пашки не было, а то целый вагон. Целый лошадиный вагон.

Вот ведь подвалила человеку удача.

Правда, и среди них был один — Лисиков, но он был один.

Этот Лисиков почему-то сразу его возненавидел. Непонятно, почему.

Может быть, оттого, что все были за Пашку, а он один против. Вот он и злился.

Все это видели и посмеивались над Лисиковым, задавали всякие каверзные, вопросы.

— Зачем это ты, Лисиков, целый мешок сгущёнки тащишь — надрываешься? Тебе же её ни в жизнь самому не съесть, она же к чаю, — спрашивали его.

— Ничего, справлюсь. Вот загонят нас в дыру, вот положите зубы на полку с голодухи, тогда узнаете, зачем.

А со всех сторон в ответ:

— Ну, молодец… Запасливый мужик… Хозяин… Мы, братцы, все зачахнем и вымрем, как мамонты, а он нет, он спасётся… А скажи, Лисиков, туземцы нас не съедят? Напугал ты нас…

И все веселились. И Пашка, понятно, тоже.

А Лисиков злился почему-то только на него.


На второй день на остановке в вагон пришел комендант. Проверять чистоту.

Все засуетились, забегали. Пашку быстро спрятали, накрыли одеялом. А он подглядывал в щёлочку.

Комендант был маленький и юркий. Он быстро-быстро забегал по вагону, шмыгнул туда, шмыгнул сюда, заглянул под нары, вытащил оттуда пустую консервную банку из-под тушёнки.

— Свинячите? — укоризненно спросил он и ловко зафутболил банку в открытую дверь. Лицо у коменданта было недовольное, а нос мелко подрагивал. Он остановился посреди вагона, покачался с пяток на носки и сказал:

— Ну-ну?!

Володька пил воду. Он поперхнулся от неожиданности и спросил:

— Что «ну»?

— Вопросы, заявления есть?

Володька пожал плечами. Но тут вышел вперёд Лисиков и ленивым голосом начал: — У нас тут, знаете ли, завёлся один за… ой! Что это?! Ты с ума сошёл?! — заорал он вдруг, потому что Володька спокойно вылил ему на голову кружку воды.

— Ему, товарищ комендант, жарко. Ему голову напекло, — улыбаясь, объяснил Володька.

Комендант подозрительно поглядел на пунцового Лисикова, на его безжалостно разрушенный пробор, потом на Володьку — такого добродушного на вид и невинного — и махнул рукой.

— А ну вас, обормоты, сами разбирайтесь, — сказал он и спрыгнул на насыпь.

А с Лисиковым перестали разговаривать.


«И чего он прицепился?» — думал Пашка. Ещё в самом начале, когда Пашку вытащили на свет божий и он честно, ни слова не привирая, рассказал, почему удрал и куда добирается, Лисиков сказал:

— Врёт он всё. Меня не обманешь, я по глазам вижу. Он врёт, а вы уши развесили, лопухи. Этот заяц натворил что-то, а может быть, — Лисиков помолчал, длинно сплюнул, — а может, и спёр. Не зря удирает.

Пашка задохнулся от негодования. Он вскочил:

— Спёр, да? Спёр? Вот гляди. Вот читайте — письмо от бати. А ты… ты дурак прилизанный.

— Что-о? Смотри у меня, сопляк! В ухо живо заработаешь, — процедил Лисиков и отошёл.

С этого всё и началось. Неприятно, конечно, а что поделаешь? Пашка повёл себя так, будто Лисикова вообще не существовало.

Он целыми днями сидел, свесив ноги, у распахнутой двери.



Глядел и не мог наглядеться.

Целый мир — бесконечный и разный — открывался ему.

Казалось, поезд стоит на месте, а под ним весело и быстро вертится земной шар, поскрипывает осью. Показывает Пашке свои разноцветные бока: от сырых лесов — бутылочно-зелёные, от гречихи — белые, от ржи — жёлтые, от капусты — голубые.