Бурса — страница 19 из 60

Он голове укрепил меднокованный шлем, осененный

Конским хвостом, подымавшимся страшно на гребне, и в руку

Взял два копья боевых, заостренных смертельною медью…

Все забыл Артамошка-Самовар, забыл, что живет он с грязной и грубой бабищей-кухаркой, — она помыкает им, отбирает у него жалованье и даже, по слухам, бьет его временами; забыл он, что решительно никому не нужны в этом захолустье ни греческий язык, ни священная Троя, ни дивные герои, что его, Артамошку, считают чудаком, пьянчугой, — что его жена и единственная дочь почти одновременно померли пятнадцать лет назад и с тех самых пор он очерствел, опустился, обрюзг, сделался неряхой, задыхается и уже смешон, нелеп и жалок в своих увлечениях губительным Одиссеем, его могучим луком и смертоносными стрелами. Не замечает и того Артамошка-неудачник, что и в классе никто его не слушает. У бурсаков своих забот полон рот: кафедру успели придвинуть к передним партам; на одной из них поместился ловкач из ловкачей Ключарев. Со всех сторон Ключареву шепчут — «Мне три с крестом!., мне четверку… тройку Блинову… Синебрюхова не забудь!..» — Вымарываются единицы и «мертвые души», выводятся новые баллы… А Артамошка, рыгая перегаром, отравленный алкоголем, на шестидесятом году, одна нога в гробу, грезит древней Элладой, лазурными небесами и водами, упивается отвагой и силой несравненного лаэртова сына, вспоминает богоравного Телемака, светлоокую дочь громовержца Афину, славного песнями Фемия… О мечта! О, неистребимая человеческая мечта!.. Поистине ты выше, ты живучее самой жизни!..

…Хуже всех приходится второклассникам. Среди них свирепствует учитель русского языка Коринский. Коринскому лет за тридцать. Он строен, в новом фраке, волосы подстрижены коротким бобриком. У него мягкие, вкрадчивые движения. Корпус его обычно немного наклонен вперед. В классе Коринский сначала молча прохаживается, ни на кого не глядя и словно не замечая бурсаков. Он крутит мочку правого уха так сильно, что ухо краснеет. В классе слышно сдержанное дыхание, легкие шорохи да еще четкое постукивание каблуками Коринского. Бурсаки знают: если Коринский крутит ухо — быть беде. Коринский не торопится. Он задает урок: выучить наизусть балладу «Суд божий над епископом Гаттоном». Епископа приказывает переименовать в рыцаря: хотя Гаттон и католик, однако, высокое священное лицо; может случиться, балладу придется читать в присутствии «преосвященнейшего владыки»; зазорно, что крысы слопали епископа. Исправление нарушает ритм, Коринского это не смущает.

Он вызывает Магнитского. Магнитский, с белыми дрожащими губами, с тиком на лице, передает «своими словами» описание плюшкинского сада; разбирая предложение, делает ошибку.

— К доске! — зловеще приказывает Коринский. — Пиши: «Весь товар весь на весах».

Слово «весь» можно считать и местоимением и повелительным наклонением от глагола весить. Пример на букву «ять» и на запятую. Магнитский пишет:

— Весь товар, весь на вѣсах.

Кусок мела у него дрожит, ломается; буквы лезут друг на друга, бегут вкривь и вкось. Коринский следит за бурсаком прищуренными желтыми глазами, в них — острые искры. Попрежнему крутит он мочку уха.

— Объясни, почему так написал! Можно ли написать иначе?

— Вѣсь товар, вѣсь на вѣсах…

— Еще как можно?

— Весь товар, вѣсь на вѣсах.

— Еще…

— Вѣсь товар, весь на вѣсах.

— Вѣсь, товар весь на вѣсах.

Объясняя последнее начертание, Магнитский запутывается, он не знает с уверенностью, нужна или нет запятая. Коринский быстро подходит к бурсаку, хватает его за рукав, тащит в кафедре, садится, прикрывает глаза ладонью. Ладонь дрожит, Коринский молчит. Магнитский не шелохнется. Класс замер. Коринский находит в журнале нужную фамилию, долго держит перо над журналом, рука у него продолжает дрожать. Магнитский бросает на руку мимолетный взгляд и тут же его отводит. Единица!.. Влепив ее, Коринский сереет, глаза зловеще загораются с новой силой. Они — уже бешеные. Рыжие усы топорщатся, по лицу — мелкие судороги. Считая терзания оконченными, Магнитский пятится к парте. Коринский шипит:

— Не спеши! Еще успеешь насидеться… Скажи о значении суффиксов.

Магнитскому уже все равно. Коринский наклоняется к нему через кафедру:

— Повторяй за мной: суффиксы придают особое значение словам из тех имен существительных, кои связаны одним общим корнем…

Магнитский бессмысленно пялит глаза на Коринского, едва ли он даже как следует слышит, что ему тот говорит, и с первых же слов запутывается. Коринский, будто терпеливо, опять объясняет Магнитскому.

— Повтори!

Бурсак бессвязно бормочет:

— Суффиксы… которые… связаны… корнем… — Умолкает.

Коринский скрипит зубами, ставит новую единицу, отбрасывает от себя журнал и, задыхаясь, с перекошенными губами, через силу из себя выдавливает:

— Единица за день!.. единица за месяц!.. Повторяй: жил-был дурак; звали его Балдой… Ну?..

Магнитский делает движение нижней челюстью, точно удерживает всхлипыванье, но потом лицо его твердеет. Лоб от напряжения покрывается мелкой испариной. Тонкими пальцами он судорожно мнет пояс, и видно, как частая дрожь бьет его колени. Коринский крутит ухо; из красного оно делается темно-багровым.

— Повтори! — хрипит он, все больше наклоняясь к Магнитскому.

Магнитский поднимает глаза на Коринского, и тогда между ними происходит странный поединок. Он длится довольно долго. Магнитский окаменел, взор у него неподвижный и словно бы слепой. Вдруг Коринский нелепым рывком вновь хватает журнал и как-то чересчур уж поспешно водружает Магнитскому еще единицу, очевидно, за четверть. Не испрашивая разрешения, Магнитский лунатиком возвращается за парту. Коринский все крутит ухо.

Самое страшное для бурсаков, однако, не в этих единицах и издевательствах. Бурсаков занимает вопрос: «заколдует» кого-нибудь сегодня Коринский, или дело обойдется. — Заколдовал! — это всего ужаснее. С начала учебного года Коринский делил бурсаков на два разряда. Во второй разряд попадали, кого он считал безнадежными. Наметив таких, часто способных, но не снискавших его расположения бурсаков, Коринский с первых же дней изводил их: спрашивал чуть ли не на каждом уроке, держал у доски, застращивал, доводил до отупения. Но однажды все это прекращалось. Коринский о бурсаке забывал. Проходили недели, месяцы, четверти, Коринский не беспокоил больше бурсака, но неукоснительно выводил ему единицы. Он его «заколдовал». Заколдованный мог готовить уроки, мог их не готовить, мог в класс ходить, мог и не ходить. Он больше для Коринского не существовал. Коринский не замечал его на уроках. В конце года заколдованному выводилась плохая отметка. Коринский «резал» его на экзаменах, «резал» его на передержках, оставлял на второй год. На втором году бурсак пребывал в том же заколдованном состоянии, потом увольнялся по малоуспешности. Иногда отец до этого дела не доводил, а, узнав, что сын его «заколдован» Коринским, сам брал его из училища и пристраивал в другое заведение. В бурсе утверждали, что «колдовать» Коринский стал после смерти единственного семилетнего сына, утонувшего в помойке. В «колдовстве» Коринский обнаруживал неуклонность и мужественность. Родители не раз жаловались на него бурсацкому начальству; начальство делало Коринскому внушения, Коринский не сдавался даже тогда, когда ему угрожали отставкой.

…Уроки продолжаются… На латыни пустует место Трунцева. Новый слух: Трунцев помер… Об этом повсюду шепчутся.

…В уборной «спасаются». Под потолком на толстых бревнах — бак с водой, отделенный перегородкой от остального помещения. Между баком, стеной и перегородкой — укромные места. Сюда-то с большим искусством и скрываются бурсаки от уроков. Сидят они на балках, согнувшись колесом. Дабы их выманить, дежурный надзиратель Кривой прибегает к хитросплетениям. Он заходит в уборную как бы по своему делу.

— Никого нет, — бормочет он громко, — пойду-ко я домой!

Кривой хлопает первой дверью, хлопает второй дверью.

Из-за перегородки поднимается бурсачья голова; бурсак по-змеиному поводит ей, но мгновенно ее хоронит… Поздно!

— Слезай, дружок, слезай! — гостеприимно и победно приглашает его Кривой, чмокает от удовольствия губами и облизывается.

Кривой и не думал покидать уборной; разговор с самим собой, хлопанье дверями — обман. За перегородкой легкие шорохи.

— Слезай, слезай! Иначе позову сторожа, хуже будет.

Бурсак, сконфуженный и раздосадованный, нехотя, громыхая сапожищами, спускается на пол.

— А-а-а-а! Это ты, Вертоградов! — точно не веря глазам, издевается Кривой и оглядывает бурсака с головы до пят: Вертоградов в пыли, на лице грязные пятна, плечо измазано мелом. — Хорош! Прямо из преисподней! Кто еще там с тобой?

Положение Вертоградова двусмысленное: наверху «спасаются» еще двое отпетых; выдавать товарищей не полагается; сказать, что за баком никого нет, тоже неудобно: может быть бурсаки возьмут да и сдадутся.

Вертоградов с отвращением мямлит:

— Я не заметил…

— Не заметил? — Кривой ехидно удивляется. — Ты что же, зажмурившись там сидел?..

— Уроки учил…

— Скажите, какой прилежный! Где же у тебя учебники?

— Учебники наверху остались. С ними трудно слезать…

Неожиданно за перегородкой раздается грохот: показывается рука, за ней голова…

— Преображенский? И ты, миленок, здесь? Не ожидал, не ожидал!..

Преображенский ёрзает ногами по перегородке в поисках опоры, не найдя опоры, прыгает на пол с риском разбиться об асфальт.

— Есть там еще кто-нибудь?

— Не видать!..

— Тоже сидел зажмурившись?

— Не видать, темно.

— Один учил урок, а другому ничего не видать… По классам!.. Обоих запишу в кондуитную книгу!..

В ватер заглядывает сторож Яков, из николаевских солдат. Кривой приказывает принести лестницу. Яков, почесываясь, с крайней медлительностью приносит ее, кряхтя, поднимается к баку.

— Быдто никого нет, ваше благородие… чисто… ни звания не видать…