Бурса — страница 20 из 60

— Гляди получше!

Яков старается: может быть расщедрится Кривой рождеством на бутылку.

— Быдто, ваше благородие, ктой-то висит, не приведи бог!

— Висит? — испуганно спрашивает надзиратель. Кривой глаз у него начинает вращаться.

— Висит, ваше благородие!..

За перегородкой раздается новый грохот… падение тяжелого тела… тишина…

Яков гусаком вытянул шею, лестница под ним скрипит.

— Что там такое? — нетерпеливо допытывается дежурный.

Яков медлит ответом.

— Ну, отвечай! Тебя спрашиваю, — Кривой топчется, около лестницы.

Яков не торопится, вертит головой, наконец, отвечает сипло:

— Спервоначалу «он» быдто висел, а опосля, между прочим, сорвался на пол. — Живой! — Яков явно сожалеет, что «он» живой. — Вот стервец-то, прости господи!.. Эй, выходи!.. Нечего шебаршить! Попался, так уж попался: ничего, брат, не поделаешь!.. Выходи, брат! — Яков обращается к Кривому: — Не выходит, ваше благородие! Сидит в угле, лицом в стенку уткнулся, прокурат скаженный, чтоб ему ни дна, ни покрышки! Не разглядеть, темно.

— Придется тебе спуститься туда…

Яков качает отрицательно головой, заглядывает за перегородку:

— От этого увольте, ваше благородие! Стар я шастать туда. Не какой-нибудь обезьян… с крестом… залезешь, а выбраться — не выбраться.

— Позови Ивана, он помоложе…

— Иван за папиросами господину Халдею… фу ты… господину смотрителю пошел. В раздевальной-то я один остался. Не приведи бог, еще одежу какую учительскую упрут. Нешто это ученики? Ворье, грабители, жеребячья порода! Однова дыхнуть!..

— Ну, ты… тово!.. — осаживает его Кривой. Выражения Якова кажутся ему неуместными. Сторожу нельзя ругать будущих пастырей. — А багра у нас нету? — деловито осведомляется дальше Кривой.

— Багра у нас нету, — сокрушенно вздыхая, отвечает Яков, все еще стоя на лестнице. — Кабы мы были пожарные, или, к примеру, утоплых мертвецов искали в речке… С багром-то, ваше благородие, самые нестоющие пустяки «его» оттедова вытащить… Например, зацепил его крючком и тащи наманер, скажем, бревна какого ни на есть… Багра-то и нету!..

— Ладно! Иди в раздевальную… Правда, там того и гляди пальто упрут!..

— Еще как упрут-то!.. Беспременно упрут, — бормочет Яков и в последний раз заглядывает за перегородку. — Эй, выходи, оглашенный! Выходи, худомор!.. — Яков машет рукой. — Киш! Киш! Тебе говорю али нет?! Не выходит и не выходит!..

Бурсак не поддается. Яков спускается с лестницы. Незадача! Поймал бы, — пожалуй, ихнее благородие дали бы пятак теперь, не дожидаясь рождества. Незадача!

Оставшись один, Кривой бегает по клозету, крутит и кусает ус, ввинчивается глазом в перегородку, прислушивается. Какая охота поймать! Для Кривого это спорт, развлечение! Но за перегородкой нерушимая тишина. Побежденный упорством бурсака, Кривой уходит из уборной. В перемену из-за перегородки — глухой голос:

— Пояс подайте!

Бурсаки помогают выбраться отпетому Ахинейскому, Ахинейский похваляется, как удалось ему победить Кривого: когда Яков поднялся по лестнице, он, Ахинейский, хоронясь от него, повис на руках, держась за балку, спрыгнул потом вниз и, дабы не быть узнанным, стал «в угол носом»…

…А постылые уроки идут своим чередом и черед их, ух, какой длинный! По коридору прогуливается Халдей, заглядывает сквозь стеклянные верхние половины дверей то в один класс, то в другой, и бурсакам тогда чудится, что их подстерегает некий сказочный и безжалостный урод.

Дик, угрюм и бездушен мир Халдея, воистину глухой мир, без цветов, без движения. Нелегко проследить, как складываются такие мертвые характеры. Работала над Халдеем и Павловская эпоха, сумасшедшая, изуверская, наполненная страхами; приложил тут руку свою и Палкин Николай, и Аракчеев; немало над ним потрудилось и наше раболепное православие, и византийство, и бурса, и семинария, и духовная консистория с крючкотворством и ябедничеством. Отовсюду понемножку, а в итоге всех итогов — Халдей. В сущности Халдей — ничтожество. Он сер, уныл. В захолустьи он вырос, в захолустьи и помрет он. Лишенный честолюбия, он даже и не выслуживается, а исполняет начальственные предначертания, исполняет исправно, но бесталанно. Во всей деятельности Халдея холодная тупость, равнодушие, бессмысленная боязнь, посредственность, уездная ограниченность. Он злобен, мстителен, но и в этом Халдей мелок, скучен и убог. Мир простирается пред ним песчаной пустыней, где не на чем задержаться глазу, нечему порадоваться. Халдей не чувствует, что у людей живое сердце, темная, густая кровь, радости, скорби, ожидания, надежды. Если по какому-нибудь чародейству за ночь люди превратятся в манекены или в автоматы, Халдей не заметит подмены и попрежнему будет следить за выполнением бурсацких распорядков и приказов. Откуда они, эти распорядки и приказы, насколько разумны они, об этом Халдей никогда не задумывался. Человеку Халдей не доверял, больше, он презирал человека. Знал Халдей одно твердо: многое можно сделать с человеком. Наказать! в этом выражалось все миросозерцание Халдея. Халдея нельзя было удивить ни самоотверженным поступком, ни чудесами человеческого ума, сердца и рук. Какой тут ум, сердце, какие тут руки!. Человек-животное по преимуществу жрущее, — в этом закон и пророки; остальное домыслы, пустяки. Халдей был одинок, ни с кем близко не сходился, не дружил. Дети его, сын и две дочери, росли заморышами, а его жена, больная и старообразная не по летам женщина, редко показывалась не только в городе, но даже и на бурсацком дворе. Халдей был человек совершенно невежественный. В его квартире, мрачной, холодной, на письменном столе лежали кондуитная книга, журналы с отметками, штрафные списки, ученические тетради, «Епархиальные ведомости», несколько казенных учебников. «Вольных», светских книг Халдей у себя не держал. Огромный мир науки, искусства, гениальных открытий, прозрений для него, повторяем, не существовал. Он терпел этот мир по предписанию, для курсов, для хрестоматий, для экзаменов и дипломов. В старшем, четвертом классе он преподавал катехизис. Сидеть у него в классе было мучительно. Халдей рассказывал уроки из слова в слово по учебнику; тексты спрашивал с точными указаниями глав и стихов, откуда они, эти тексты, взяты. Его объяснения бурсаки записывали в тетради: самостоятельная передача их каралась. Основной довод Халдея: это основано на церковном предании, на откровении. Все прочее — от лукавого, от суетного любомудрия.

Всегда готов он запустить лапищу в самое дорогое, сокровенное, выворотить наизнанку, выставить напоказ, охаять, омерзить. И бурса в этом от Халдея не отстает. Но бурса молода, а Халдей пожил. Бурса вносит даже в это паскудство некую свежесть. Халдей творит злое тупоумно и равнодушно.

Халдей и Тимоха дополняют друг друга. Чинодралы, школьные повытчики, оба они нечистоплотны в простом и подлинном смысле. Эту физическую нечистоплотность они охотно насаждают и распространяют вокруг себя, и бурса не только живет в грязи, в смраде, она эту грязь и этот смрад возвела в достоинство, в чтимое и любимое.

Это Халдеи и Тимохи, это бурса создала особого, нашего родного «демона»: морда тыквой, живот шаром, волосатого, рогожного, мохнатого, поганого, навозного, пропахнувшего псиной, блевотиной. Наш отечественный, грязненький демон!

…Идет последний, четвертый урок… Бурсаки посоловели, охота отдохнуть от двоек, от бурсацкого суемудрия, охота пообедать, а час ползет слизняком. В третьем классе Баргамот еле дотягивает время. С дежурным камчадалы заводят таинственные переговоры, пуская в ход пальцы и иные выразительные телодвижения. Дежурный сначала сопротивляется, потом сдается.

— Василий Васильевич, — говорит он Баргамоту, — у нас составилось новое трио.

Баргамот, большой любитель церковного пения, по виду нехотя спрашивает:

— Ну, и что же?

— Разрешите спеть.

— Это как же на уроке арифметики мы будем заниматься пением? А если услышит смотритель?

— Не услышит. Поставим кого-нибудь у дверей.

— Новое что-нибудь разучили? — осведомляется Баргамот попрежнему словно бы нехотя и даже недовольно.

— Есть новое.

Баргамот словесного разрешения не дает, но закрывает журнал, а уже лучший солист бурсы, первый дискант Песков, задает тон альту Гуслярову и второму дисканту Дьяконову. В руках у них ноты. Поют «Свете тихий» Чайковского, квинтет «Ныне отпущаеши». И опять бурсаки похожи на обыкновенных детей и подростков. Спала с лиц паутина и нет уж ни заплеванного, пыльного класса, ни запаха уборной, ни облезлых, исковерканных парт, ни этого ощебья и отребья, именуемого бурсой… Закрыть глаза и слушать, чтобы жили одни только уши, и думать неизвестно о чем, и жалеть себя и других… Да… иногда это очень нужно человеку!..

Баргамот склонил голову на кафедру и, точно стыдясь за нос свой перед чистыми, звонкими голосами, прикрыл его ладонью, лег грудью на кафедру, ссутулился, плечи беспомощные. Уродливое лицо Баргамота скорбно. Думает Баргамот о том, что ему пятьдесят три года, что единственный у него друг — бакалейщик, что жизненный путь пройден, безрадостен, бесталанен и ничего нет впереди, кроме гробовой доски. Трио поет — «Не уклони сердце мое в словеса лукавствия…» — Ах, сколько сказано за жизнь глупых, ненужных слов, и сколько не сказано слов настоящих о самом главном и важном!.. — «Господи, услыши молитву мою и вопль мой к тебе да приидет!..» — Ни бурсаки, ни даже Баргамот не замечают, что песнопение звучит в стенах бурсы трагически. Ведь большинству этих подростков в лучшем случае уготован путь Баргамота!.. Не легче ли брести по бурсацким тропкам-дорожкам, закрыв лицо руками?..

…Последний звонок к окончанию уроков… Баргамот рассеянно выслушивает молитву, задерживается в дверях:

— Вы… того… не дело это петь на уроке арифметики… Буду налагать взыскания.

Бурсаки слушают его, выпучив глаза, другие хохочут вослед.

«Приходящие» спешат по домам; «казеннокоштные» несутся в Вертеп. Летят сломя голову; в дверях давка, драка, гам, свист, рыканья, ругань. Рассаживаются по столам с грохотом. Добрая дюжина бурсаков несет наказание «столбом без обеда» у колонн. Некоторые без обеда остаются изо дня в день. Тимоха Саврасов, дежурные надзиратели лишают пищи не только за шалости, но и за дурные отметки. Наказуемые вытягиваются, худеют, покрываются чирьями, двойки и единицы приумножаются; зато казне прибыток, впрочем, прибыток сомнительный. Среди бурсаков молва: экономия на обедах и ужинах значительно улучшает пищевое довольствие всего бурсацкого начальства. И правосудие можно соблюсти, и водки напиться!.. Нет нужды, что голодные бурсаки ожесточаются, составляют шайки, грабят кладовые, крадут съестное в городе по лавкам и магазинам…