Бурса — страница 36 из 60

Отношение к нам большинства бурсаков было двойственное: исподтишка нам, возможно, и сочувствовали, но в то же время нас и боялись: а вдруг озорники накличут общую беду на всех, а вдруг из-за них посадят в карцер, выведут тройку по поведению, оставят на второй год, либо уволят. Больше всего косились на нас четвертоклассники: им оставалось всего несколько месяцев до окончания бурсы и до перехода в семинарию; понятно, они и опасались непредвиденных осложнений: дознаний, общих наказаний, временного закрытия бурсы, ревизоров от эпархии и синода. Одноклассники тоже поглядывали на нас настороженно: как бы чего не вышло. Мы были одиноки. Мы жили обособленной жизнью, озорники, мечтатели, подростки-лиходеи, безотцовщина, заскорузлые, очерствелые. Мы дрались прежде всего с начальством, но мы ненавидели, презирали и быт внутрибурсацкий, грязный, мелочный, затхлый, со всякими страхами. Правда, самим бурсакам обычно мы зла не делали, но и добра они от нас не видели. Жили вместе и жили врозь. Думали и мечтали о разном и на разное надеялись. Чувствуя свою силу, созданную единением, мы над многими насмешничали. Нам платили отчуждением и даже враждебностью.


…Учебные дела мои шли все хуже и хуже. Мне налепили сплошных единиц и двоек. Изо дня в день я либо сидел в карцере, либо — без обеда и ужина. Тимоха вызывал маму: если я не исправлюсь, буду лишен казенного содержания. Я равнодушно выслушивал ее сетования. Я сделался заправским бурсаком и патриотом сообщества тугов-душителей, охранял бурсацкие заветы. О своем будущем я много тогда не размышлял, надеясь на мустангов, на винтовку, на льяносы и на пампасы.

…Незадолго до пасхальных каникул училище посетил архиерей. Прибыл он неожиданно и зашел в наш класс. Шел урок русского языка. Мы пропели «исполлаэти деспота». Архиерей, высокий, дебелый старик, забыл сказать: садитесь! — и мы долго стояли. Наконец, он догадался нас посадить, спросил о занятиях. Коринский дал суетливые объяснения. Архиерей, опираясь на посох и перебирая четки, обвел внимательными глазами класс.

— Кто у вас самый нерадивый ученик?..

Коринский в замешательстве переглянулся с Тимохой и Халдеем. Взгляд его пал на меня, он опять перевел его на Тимоху, очевидно, спрашивая. Тимоха едва заметно кивнул головой. Коринский назвал меня; я поднялся. Архиерей сумрачно и долго разглядывал меня, отодвинул посох, взял с кафедры хрестоматию, перелистал ее, подошел к моей парте. От черной, шуршащей рясы пахло розовым маслом, ладаном, клобук был надвинут по самые кустообразные брови. Пухлым пальцем он указал на раскрытую хрестоматию:

— Стихи писателя Аксакова «Всенощная в деревне» наизусть знаешь? Убери руки с парты. Приучайся к скромности и благообразию.

Я убрал с парты руки, откашлялся, прочитал:

Приди ты, немощный,

Приди ты, радостный,

Звонят ко всенощной,

К молитве благостной.

И звон смиряющий

Всем в душу просится,

Окрест сзывающий

В полях разносится…

Архиерей слушал, склонив голову на бок и закрыв глаза. Когда я умолк, он взглянул на меня, пожевал мясистыми губами, мечтательно промолвил:

— И звон смиряющий, понимаешь, отроча младо? Звон… — он хотел еще что-то сказать, но оборвал себя, спросил:

— Еще какие стихи знаешь про звон?

Подумав, я назвал стихи Козлова.

Архиерей медленно полуобернулся к Тимохе и вопросительно на него поглядел: самый нерадивый ученик, а стихи знает. Тимоха поспешно объяснил, держа руки по швам:

— Ленив, ваше преосвященство, и озорует. Шел раньше в числе первых, но увлекся светскими книгами. Даже сочинения господина Короленко находили у него. Строптив, упрям, своеволен.

— А стихи о звоне произнес внятно, — заметил архиерей. — Кто у тебя родители?

Я ответил. Архиерейской похвалой я был польщен и сильно приободрился. Архиерей, как бы уже утомившись, взял опять в руки посох и, тяжело опершись на него обеими руками, скучно и серо произнес:

— Сирота должен отличаться примерным добронравием. Ты казеннокоштный?

— Я казеннокоштный, ваше преосвященство.

— Вот видишь: отечество и церковь о тебе заботятся, тратят средства, а ты, неблагодарный, этого не ценишь. — Он еще больше обернулся к Тимохе и к Халдею: — Надзирайте за этим воспитанником со всей строгостью, он…

Архиерей хотел еще что-то сказать, но неожиданно умолк, насторожился, приложил к уху ладонь, причмокнул губами.

— Не так… не так… совсем не так… — пробормотал он и сокрушенно покачал головой.

Одним почудилось, что архиерей перебил и поправил вслух самого себя; Тимоха же и Халдей бросились к нему с немым вопросом: может быть, его преосвященство нашли новые непорядки и осуждают их? Архиерей, все еще качая головой, поспешно направился к дверям. Мы проводили его нестройным пением и недоуменными взглядами.

Недоумения разрешились позже. Архиерей слыл любителем и знатоком церковного звона. Видимо, и меня он неслучайно заставил читать стихи о колокольном звоне. Свои преобразования в эпархиях он начинал с нового подбора колоколов. Он знал лучшие в России колокола, звонарей, мастеров своего дела, переманивал их из других губерний, не жалея на них средств. Купцам, богатеям, помещикам была известна эта архиерейская слабость и, когда требовалось его задобрить, обычно делались пожертвования на колокола. При объездах архиереем эпархии священники прежде всего заботились встретить владыку своевременным и благозвучным звоном, для чего за десятки верст высылались дозорные и перенимались друг у друга хорошие звонари. Во время богослужений архиерей иногда до того заслушивался перезвоном колоколов, что забывал подавать возгласы. Говорили также, будто его будят ото сна каждое раннее утро; на заре церковный звон по-особому чист; ухо архиерея улавливало малейшие оплошности и срывы. Будучи у нас на уроке, «владыка» услышал колокола Казанского собора и замечание его — не так, — совсем не так, — относилось к церковному звону.

Последствия удачного чтения стихов были совершенно для меня неутешительны. С уходом архиерея Коринский долго крутил ухо, вызвал меня к ответу, срезал и учинил мне единицу, а Тимоха, вдобавок, наградил меня карцером.

К пасхальным каникулам в отпускном билете значились пять голых единиц, три жалких двойки и четверка по поведению с убавлением.

Я решил: нет правды на земле, дел поправить нельзя, придется второгодничать, — и почувствовал себя окончательно отпетым; я никого не любил, ничем не дорожил. Когда после каникул туги-душители вновь собрались, я подговорил их к новым подвигам.

Рядом с бурсой жили захудалые дворяне Романовские. На реку выходил облезлый каменный дом с верхними пристройками, а к нашему двору примыкал сад, большой, пахучий, с соснами и елями, с яблонями и вишнями, с кустами малины, черной смородины и ежевики. Туги-душители решили сделать набег на романовские владения. Опасались мы дворника и огромного цепного пса. Мы собрались по обычаю после ужина на задворках. Черная Пантера глухо рычал, делал кровожадные прыжки и когтил. Главный Начальник предупредил: — «Предателям смерть и могила!» — В предупреждениях таких никто не нуждался, но Начальник полагал: напомнить лишний раз о суровых правилах иогов никогда не помеха. Стальное Тело молчал с испытанным и умудренным видом, но не преминул напомнить церковность.

— Вот люди, — сказал Чугунный гашник, — у которых на уме беззаконние.

— Лассо тебе на шею! — оборвал его Главный Начальник.

Верховный Душитель, тоже для порядка, устроил поименную перекличку тугов: все были налицо, в том числе и вновь принятый собрат Хамово Отродье. Хамово Отродье стоял с завидным спокойствием.

— Вперед за трофеями и славою веков!

Умел выражаться Верховный Душитель!

— А я не пойду за трофеями и за славою веков, — спросонья произнес Серега. — Вы забыли упомянуть вождя делаверов.

— Краснокожий и блистательный брат наш, неустрашимый вождь гуронов! Ты нами не забыт, да будет благословенно имя твое!

— В таком разе Бурый Медведь с вами.

Первым перемахнул через забор Черная Пантера. Ему поручалась разведка. Он исчез меж кустами и деревьями. Прочие туги-душители сидели верхом на заборе и ждали вещих сигналов. Послышался троекратный крик совы: гукал разведчик, надо признаться, очень жутко. Мы спустились с забора и ползком, с ножами в зубах (иначе нельзя!) проникли в глубину сада… «При свете луны страшно сверкал разбойничий нож мельника», — вспомнил я пресловутое начало из своего романа, в коем, к сожалению, была написана всего-на-всего одна глава и то в одну единственную страницу. Я не обратил внимания на явные несообразности: нож сверкать не мог, луны не было и в помине; непонятно также, откуда, к чему, зачем появился мельник.

Размышлять и ловить себя на несообразностях, впрочем, долго и не приходилось. По приказу Главного Начальника туги-душители стали крушить врага. Год назад Романовский сделал новые посадки яблонь, груш и слив. Ими и занялись прославленные и неутомимые иоги. Мы резали посадки, вырывали их с корнем, затыкали верхушки за пояс, по-нашему снимали скальпы. Работали споро. Не обошлось и без потерь: Чугунный гашник долго пыхтел над сливой, рассвирепел, нож соскользнул со ствола, вонзился ему в руку. Окровавленный Гашник вышел из строя и отполз в тыл к забору, где, однако, не пожелал бить баклуши, но занял место дозорного, сменив Черную Пантеру. Слава героям! Дворник, должно быть, спал; спал и цепной пес в конуре.

Я украсил пояс не одним трофеем. В углу сада подвернулась молодая яблоня. Упругая, она холодила руку. Нож успел притупиться и мне все не удавалось справиться с деревцем. Оно гнулось из стороны в сторону, трепетало, голая верхушка чертила небо; небо блистало звездными кучами и тоже трепетало от их сияния. Чувствуя последнее сопротивление, последнюю борьбу за жизнь, я ожесточенно стал резать и кромсать ствол; яблоня, уже не в силах сопротивляться, поникла и, наконец, срезанная, упала на землю. Я снял верхушку, разминая почки. Клейкие и пахучие, они пристали к пальцам. Они пахли весной, нерастраченной свежестью. Под ногами чернела влажная, теплая земля. От нее несло винной прелью прошлогодних опавших листьев. Меж деревьев, в простенке тускло блеснула узкой полосой река и откуда-то широкой теплой волной дохнула ночь. И тогда я точно на миг пробудился. Будто впервые после изнурительного и темного сна увидел я и сад во всей его весенней прелести, и торжественное, всегда таинственное, сияющее небо, и притомленный романовский дом, такой мирный, старенький-старенький дом. И все, что было предо мной, вдруг прошло в каком-то инобытии… Недели две назад заметил я здесь садовника; кривым ножом он подрезал ветви и подолгу стоял на солнце перед деревьями с непокрытой седой головой. С ним рядом на неокрепших ногах преважно переваливался карапуз с розовыми и пухлыми щеками. Он хватался за полы дедовского пальто, тянулся к ножу и что-то медленно жевал. Я вспомнил теперь и садовника и малыша… Что же это я делаю?.. Зачем нужно уничтожать эти яблоньки? Ведь это ужасно, отвратительно! Бурса обволокла, окутала меня и моих сверстников душной морокой, напоила тяжким хмелем. Пустая мечтательность, нелепые бреды, глупое молодечество, рожденное в убожестве, от убожества, от меня скрыли жизнь и все дальше уводят по навьей тропе. Я стал глухим, незрячим, отупел, опустошился. Я потерял свой мир. И вот в руках у меня нож, молодые, свежие посадки… Праздные силы!.. мерзость!.. Все это промелькнуло в одно краткое мгновенье, но настолько сильно, что я тут же побросал, помню, свои трофеи и поспешно спрятал нож…