Бурса — страница 41 из 60

Приступы религиозные сменялись равнодушием, равнодушие — новыми сомнениями…


…На книжной полке у Михал Палыча нашел я «Реалистов» Писарева, статьи Добролюбова и Шелгунова. Я не осилил их; но усвоил: критиков называют нигилистами. О нигилистах я был наслышан: они убили «царя-освободителя», мутят мужиков и подговаривают их бунтоваться, «ничего не признают», «ни бога, ни чорта», в очках, длинноволосые; режут лягушек, читают ученые книги, отчего у них ум за разум заходит; нигилисты утверждают: «человек произошел от обезьяны, у человека нет никакой души»; к тому же они скрываются от полиции, приклеивают себе бороду и усы; нигилистов ловят, сажают в тюрьмы, ссылают на каторжные работы, а порою и вешают. Других сведений о нигилистах я не имел. Статьи Писарева и Добролюбова были трудны, не объяснили лучше нигилистов, но заставили о них думать, заразили задором и потребностью перечить.

Михал Палыч и Бенедиктов в подпитии нередко певали песню: — Прогремела труба, повалила толпа. — Я заучил песню наизусть, но не понимал, кого казнили на кровью смоченном помосте. Кто был Валерьян, чье имя прозвучало в толпе, когда палач поймал кудри и показал всем лицо? Я спросил о Валерьяне Михал Палыча. Он по обычаю невесело усмехнулся, потеребил бороду:

— А что ты думаешь сам: о ком поется в песне?

— Думаю, в песне поется о разбойнике.

Михал Палыч с силой вскинул за голову руки, хрустнул пальцами.

— Ты, браток, смышленый… Только в бурсе этой песни ты не пой. В бурсе петь ее не полагается.

Я с недоверием поглядел на Михал Палыча: было видно, он почему-то надо мной подсмеивается, лукавит и правды сказать не желает.

…Изредка к Орловскому заходил светловолосый, веселоглазый знакомый, Иван Петрович. Орловский обращался с ним почтительней, чем с другими, а у Бенедиктова при Иване Петровиче даже пропадала сонливость. Иван Петрович говорил мягко, но уверенно и властно, подолгу не засиживался, часто уединялся с Михал Палычем в особую угловую комнату и, уходя, сначала заглядывал из окна на улицу. Случилось, Иван Петрович не застал ни Орловского, ни Бенедиктова. Он ждал их, дымя папиросой и шурша газетным листом. Мне не терпелось; я преодолел робость и спросил о Валерьяне. Иван Петрович размашисто бросил газетный лист на койку, положил одно колено на другое, сцепил пальцы и, медленно покачиваясь, точно и ясно молвил:

— В песне поется о народовольце Валерьяне Осинском. Его казнили за борьбу против царя и господ. Только голову с него не снимали: его повесили. Песня сложена сначала про другого, про поляка, позже ее стали петь про Осинского. Осинский хотел, чтобы крестьянству и всему рабочему люду жилось не голодно и не холодно, чтобы не было больше холопов…

И далее Иван Петрович кратко рассказал о террористах, о Народной Воле, об убийстве Александра второго. Вот она, новая вера! Люди, ей одержимые, тоже шли крестными путями, но не за странную праведность и не за рай, а за обойденное человечество здесь, на земле. Я сознавал себя уже посвященным в страшную тайну, более таинственную, чем эвхаристия и миропомазанье; делался как бы соучастником отважных и самоотверженных бойцов. Жизнь приобретала новый смысл и Иван Петрович на глазах преображался в существо, отличное ото всех, кого я до сих пор видел и с кем встречался… Вот она, новая обетованная земля, земля Ханаанская! Я смотрел на нее детским взором с далеких Моавитских гор. Сделалось страшно. Может быть я почувствовал тернии новых путей и их неотвратимость для себя. Может быть я инстинктом предвидел свое будущее и трепетал, и жаждал, и чаял… Иван Петрович вынул часы, поднимаясь, бросил на меня внимательный взгляд:

— А ты, мой друг, не болтлив?

Не зная, чем угодить, заверить, отблагодарить его и чем похвалиться, я поспешно и гордо ответил:

— Туги-душители не выдают тайн.

— Туги-душители? Какие туги-душители? — с недоумением и с заметным беспокойством спросил Иван Петрович.

Я невнятно и, сознавая неуместность рассказа, сообщил ему о тугах. Иван Петрович покачал головой, превесело рассмеялся, обнял меня за плечи:

— Занятно! Туги-душители — кутейники! Чудесно! Пора, однако, этих тугов бросить. Дела поважней есть, друг мой. Заниматься тебе ими, правда, рано; покудова ты больше читай. У Михал Палыча есть превосходные книги… Только отстал он лет на двадцать. Ну, и страсти у него нету. — Иван Петрович заглянул в окно, ссутулился и, легко ступая, вышел.

Когда возвратился домой Михал Палыч, я долго и длинно к нему приглядывался и ночь провел в мутных и беспрестанных сновидениях. На другой день в бурсе за дровами я собрал тугов-душителей. Я дал обещание Ивану Петровичу «тайны» не разглашать, но она меня распирала; да и мог ли я смолчать перед тугами? Я взял с приятелей погибельную клятву и, задыхаясь, выпалил:

— Нигилистов видал, ей-богу!

О нигилистах туги-душители тоже были немного наслышаны. Меня мигом взяли в узкое кольцо.

— И самого главного нигилиста тоже видал, — продолжал я хвастать. Я и вправду решил, что Иван Петрович «заглавный»). Вождь делаверов и дакотов, Бурый Медведь, Серега Орясинов спросил:

— В очках синих и в длинных волосьях?

— Нет, без очков синих и без длинных волосьев…

Делавер убежденно объявил:

— Без синих очков и без длинных волосьев нигилистов не бывает.

Я растерялся. И верно: я и не подумал, почему Иван Петрович не носит очков и не отпустил себе волос. Непорядок. Скрывая смущение, я рьяно набросился на Серегу. Много он знает! Почему каждому нигилисту нужны очки? Неужели нигилисты все подслеповатые?

— Понятно, не все! — поддержал меня Трубчевский.

— А какой из себя главный нигилист? — полюбопытствовал ревниво оперативный начальник, Митька Богоявленский.

Туги-душители жадно глядели мне в рот. Они ждали потрясающих описаний, подробностей. Я не мог, не имел сил им противиться.

— Здоровенный дядя, — ответил я, будто хотел сказать: не нам чета. — Глазами так и рыскает направо и налево: видать — маху не даст. Лобастый-прелобастый. Волосищи, бородища, усищи! В руках толстенная палка и книга в черном переплете.

— В пальте? — осведомился деловито Трубчевский.

— В пальте, в шапке, в сером башлыке.

— В валенках иль в сапогах?

— В сапогах, без галош. — Галоши, мне показалось, нигилисту вовсе не подходили.

— А у него плэд был? — осведомился Стальное Тело.

Я не знал, что такое плэд, но почувствовал: плэд главный нигилист обязательно должен иметь.

— Плэд у него был, ей-богу.

— А какой он, этот самый плэд? — спросил Витька Богоявленский.

— Так… вообще, — разъяснил я, не зная, куда деть глаза. Ах, как подводил меня Иван Петрович: все у него было не в порядке!

— Плэд, это — большой шерстяной платок, — пришел мне на помощь неожиданно Петя Хорошавский.

— Да, да, плэд — большой шерстяной платок, — подтвердил я тоном неукоснительным.

Витька Богоявленский вдруг брякнул:

— Никогда не поверю, чтобы нигилисты кутались в платки! Что они — бабы какие-нибудь? Ерунда!

— Нет, брат, бывает, — заметил я неуверенно. — Вон и Петька знает о нигилистячьих плэдах.

— А ты с нигилистом о чем-нибудь разговаривал? — угрюмо вмешался в опрос вождь делаверов и диких дакотов.

Я посмотрел на приятеля с пренебрежением.

— Кой о чем поговорил.

— Врешь! — молвил вождь дакотов и высморкался на снег.

— О Валерьяне Осинском слыхал? — спросил я Серегу многозначительно. — Был главарем нигилистов на всю Россию и на заграницу. Полиция прямо с ног сбилась, никак с ним не могла управиться.

— А поймала напоследок?

— Поймала. Повесили его. О нем запрещенная песня есть: «Где ж преступник? А вот. Он на плаху идет смелой поступью, молодецкою…»

— Карамба, и в бок пику Остроглазой Лисице! — изрек Витька, видно в знак того, что больше у него нет сомнений в правдивости моего рассказа.

— Что же нам делать теперь? — растерянно спросил Петя Хорошавский.

В самом деле, из моего рассказа о нигилистах надо было делать какие-то выводы для сообщества тугов-душителей. Но какие надо было делать выводы, никто не знал.

Туги долго и подавленно молчали.

— Надо всем стать нигилистами, — вымолвил я без внутренней, однако, уверенности.

Еще поговорили. Обязали меня собрать о нигилистах подробные сведения.

Не по себе мне было, что я налгал об Иване Петровиче и нарушил слово, но очень хотелось возвеличить нигилистов и поразить ими воображение иогов-душителей…

…Иван Петрович зашел к нам на квартиру дней через десять. Михал Палыча он опять не застал. Бенедиктов с простудой отлеживался в семинарской больнице. Иван Петрович заметно был хмур. Он не присел, не снял пальто и шапки; побарабанив пальцами по столу, испытующе оглядел меня.

— Вот что, уважаемый… — он медленно что-то соображал. — Вот что, друг мой… ждать мне Михаила недосуг… Ты передай ему: Владимира взяли, я должен немедленно отсюда уехать. Пусть Михаил почистится и посидит подольше дома. Понял? Не забудь. Повтори… Ну, вот… смотри, никому ли гу-гу.

Иван Петрович подошел к дверям, взялся было за ручку, но замешкался, отошел от дверей, сел рядом со мной на диван, где обычно валялся Бенедиктов.

— Есть, понимаешь, одно дельце, — сказал Иван Петрович таинственно и снизив голос до полушопота. Дельце, того… довольно щекотливое… Сходить нужно в одно место и сказать одной женщине то же самое, что и Михаилу.

— Могу сходить… В один миг слетаю, честное слово!

На улице прохожий захрустел снегом. Иван Петрович прислушался, встал, заглянул в окно. От лампы с матовым абажуром на стол, заваленный учебниками и запачканный чернилами, падал неяркий свет. Какими ненужными показались начатки, октоихи, хрестоматии, руководства. И как захотелось помочь Ивану Петровичу и его друзьям! Я готов был очертя голову делать все, что он приказал бы мне. Иван Петрович опять сел на диван.

— Сейчас надо сходить? — я едва сдерживал дрожь.

— Сходить надо сейчас… Только, видишь ли… прежде всего посмотре