Бурса — страница 48 из 60

ью во сне мерещились кладбища, могилы, залитые негашеной известкой, скрюченные, сведенные в страшных судорогах тела…

Припомнилось: по дороге к родным мы проезжали деревней. Вместо хат торчали печи с почерневшими трубами, подобные верблюдам. Валялись бревна, слеги, доски, все обгорело, было черным-черно. Деревня пустовала.

— Что это, дядя Иван? — спросил я возницу.

Иван помахал кнутовищем, равнодушно ответил:

— Известно, стало быть погорели. Дочиста, дотла.

— А мужики где?

— Кто помер, а кто по людям пошел… Свет велик…

Я удивился спокойному тону Ивана.

…Во всем, что виделось мне теперь в деревне, было вымороченное, обреченное, донельзя тоскливое и незащищенное. Повсюду чувствовалась эта беззащитность. У Петровых сынок Ванятка заболел и умер от каких-то необычайных нарывов на всем теле. У Сеньки «захватило» горло, и тоже его уже стащили на погост. У Дуняшки в ухо «авчерась» заползли тараканы и она ревмя-ревет, а ее братишка Васятка лежит в огневице. Где же справедливость? Как бог допускает все это? И я все больше и больше терял в него веру свою.

Но также я видел: беззащитность господствует не у всех. Я, мои сестры и братья, мои родные жили не столь беззащитно. Мы жили куда лучше мужиков. Еще лучше нас жили купцы на базаре, хлебные торговцы, а лучше нас и купцов жили помещики.

В лавке купца Федорова, куда я заходил купить безделицу, заставал я плюгавого мужичонку в рваном полушубке, с торчащими клоками грязной шерсти. Мужичонка, низко подпоясанный грязным кушаком, мял шапку, упрашивая Федорова сделать «божескую милость», подождать «с деньжонками» «самую малость», иначе ему, хозяину, приходит «прямо зарез» — однова дыхнуть. Федоров по «хозяину» скользил холодными голубыми глазами и ничего не отвечал. Приходил покупатель, приказчик отпускал товар. Федоров, если покупатель из почтенных, вел с ним неторопливую беседу и, казалось, совсем забывал о мужичонке.

— Чего тебе? — обращался наконец Федоров, словно впервые его увидев.

— Насчет послабленьица… Явите…

— Уговор помнишь?.. Денежки счет любят… Прикрой за собой дверь-то со двора… Со двора, говорю… Эх, непонятливый какой…

Мужичонка брел по базару с серым лицом.

Насчет понятиев у них не ищите, не полагается, — говорил покупатель в чуйке, подлаживаясь к Федорову.

Федоров не спеша полными пальцами в кольцах и перстнях стучал на счетах.

Купцов наших я возненавидел с детства. Противны были их долгополые кафтаны и сюртуки, суконные поддевки, дубленые тулупы, расчесанные бороды, сквалыжничество, елейность, воздыхания, поминовения, продажа гнилого товара.

Наперекор купечеству, хлебным торговцам вставал передо мной величавый и спокойный образ Назара Пашкова. Жил он от нас верстах в трех, в небольшой деревеньке, было Пашкову за семьдесят, но выглядел он еще крепким. Кряжистый, дородный, высокого роста, плечистый, с окладистой во всю грудь бородой, всегда чисто одетый, он подчинял себе людей ладной, в себе уверенной осанкой, неторопливой, рассудительной речью, размеренными движениями. Он был женат в третий раз и, указывая на четырех рослых ядреных и работящих сыновей, добродушно шутил:

— Еж-е, переживу их всех, с последней хозяйкой в придачу.

Жил он небогато, но в достатке. У него не делились, семья насчитывала около сорока душ.

— Густо, еж-е, густо…

Приветливый и гостеприимный, он ни перед кем не заискивал, ни у кого не одолжался; начальство недолюбливал, с купцами не дружил, а помещиков считал непутевыми. Только добро людское мотают.

В саду Пашкова от наливных румяных яблоков в два мужицких кулака ломались ветви; груши-баргамот были прямо объядение, пасека, парной сотовой мед — всего хватало. Мед подавали гостям в расписных чашках вместе с душистыми ломтями хлеба, выпеченного на поду.

Казалось, Пашков все испытал, все узнал, ему нужное, нечем удивить его, все он обсудил, взвесил, правдивый, честный и мудрый. Он заставлял почтительно себя слушать, и я иногда замечал, что даже Николай Иванович, человек самолюбивый и гордый, с Пашковым обращался, как со старейшим, и даже благословлял его по-особому истово.

Пашков был обломком старого натурального деревенского уклада. «Чугунка», базар, хлебная ссыпка этот уклад разрушали. Базар с каждым годом отстраивался, протягивались новые «концы», появлялись новые люда, оборотистые, дошлые, с бессовестными глазами, с наглыми взглядами. Чуйки, поддевки, старомодные сюртуки до пят, похожие на лапсердаки, сменялись пиджачными парами, шубами на лисьем меху. Мелкая торговля уступала место крупным оборотам. С завистью рассказывали, как в уезде хлебный торговец Урюпинов за одну осень на пшенице, проданной за границу, схватил «куш» около ста тысяч, а торговец Финогенов тоже изрядно набил карман на овсе. Один стал торговать баскунчакской солью, отправляя ее вагонами, другой скупал лес на корню, третий выгодно, за бесценок приобрел помещичье имение, четвертый «обладил» в соседней округе кирпичный завод.

— Ого-го… — гоготал купчина Рундуков с арапником в руке и в каких-то особых чуть ли не сафьяновых сапожках.

Детей обучали в гимназиях и в реальных училищах. Они приезжали на каникулы и радовали родительские сердца мундирчиками, светлыми пуговицами, кантами, позументами. Заводили кровных рысаков и на катаньях старались друг друга обогнать с присвистом, с гиканьем, с оскаленными зубами.

В домах появились рояли, персидские ковры, дорогая утварь, серебро, хрусталь, картины в золоченых рамах. Отечественное, православное купечество требовало выселения евреев, посылало челобитные и ходатаев в губернию. Пускали слухи про мацу, замешенную на детской крови, про то, что все жиды в тайном сговоре против престола и церкви, опутывают страну всякими хитросплетениями и являются агентами не то «англичанки», не то «немчуры», не то «французишки». Стали наезжать темные дельцы, частные поверенные, необыкновенные говоруны, вояжеры…

…А поля попрежнему, как и встарь, в крепостную пору, томили мужика страдой; по колена в грязи мужики вязли с сохой, орали, непотребно ругались на сивок, на саврасок, на весь мир, «испивали» мутной и теплой «водицы», обедали «картохой», луком, квасом, куском черного черствого хлеба, считая селедку, тарань редким лакомством. На окраинах села плодились убогие, хилые глиняные мазанки, без единого деревца и даже без огорода; избы дряхлели, уходили в землю; рядом же вдруг по щучьему веленью вымахивала железная крыша кулака. Пахло разогретой смоляной стружкой; в стороне раскорякой плотно усаживался поместительный амбар с огромадным замчищем…

Я видел и крестьянское разорение и рост базара. А тут еще книги, Михал Палыч, Некрасов. Зазвучали опять дедовские разбойные песни; злая неправда крестьянской жизни мозолила глаза, да и свое, бурсацкое житье-бытье не внушало радости. И я все больше убеждался, что нигилисты правы. Смутно я слышал о Чернышевском; он пострадал за мужиков, и его сгноил царь на каторге.

Новое слово нужно было претворять в дело. Прежде всего я попытался ближе сойтись с деревенскими ребятами, со сверстниками в раннем детстве. Но деревенские ребята выглядели солиднее и положительнее меня. Они рассуждали, точно взрослые, и все о вещах, связанных с трудовым сельским бытом. И верно: они вставали вместе со взрослыми, на заре, или даже затемно, помогали в поле, на сенокосе, убирали рожь, овес, задавалы корм скотине, запасали из рощи хворост на зиму, ездили на станцию, на базар, на мельницу. Я не замечал в них зависти к тому, что чище их был одет, был свободен от деревенской работы, но я чувствовал, учение мое они считают делом пустым. Они принимали меня в свою среду, но как-то насмешливо и снисходительно. Слова мои о богатых и бедных, о том, что крестьяне кормят своим трудом помещиков, чиновников, церковь, купцов, кулаков, — оставались без ответа. Ребята почесывали спины и переводили разговор на разные деревенские происшествия, на девок. Это меня обижало, я умолкал.

Неудачны были и попытки убедить взрослых, что им живется худо и что у них много разных нахлебников и захребетников. Больше всех меня огорошил церковный сторож Яков, безлошадный бедняк.

— За такие брат, речи в кутузку представляют, — объявил он мне решительно, щурясь и доставая кисет. — За таких смутьянов, друг мой ситцевый, награждают, ежели представишь по начальству. И то сказать, барам выгодно мужика мутить. Он намутит мужика, сам в сторону, втегулевку, поминай, как звали-прозывали, а мужику взашей, мужику — вшей в тюрьме кормить, мужику — цепями звенеть. Слыхали… знаем…

После Яковлевой отповеди я решил уйти в подполье. Я добыл копировальной бумаги и уединился в болоте. На кривых ветлах, в камышах, одолеваемый мошкарой, смастерил я из досок неприхотливое логово. В поте лица, изловчаясь так и эдак, — стола у меня не было, — я вдохновенно сочинил пламенное воззвание к труженикам. Воззвание не должно отличаться велеречием, и оно, действительно, получилось у меня краткое. — Вставайте, крестьяне, поднимайтесь. Довольно спать… — так начиналось оно безо всяких околичностей. — Бейте всех живодеров — помещиков, купцов, чиновников, офицеров, кулаков (духовных я, должно быть, покривив душой, пожалел). Бейте их чем попало. Устраивайте сами, без них, свою жизнь, как хотите. Свобода или смерть! Долой тиранов!.. — В таком, примерно, духе составлено было мое кровожадное воззвание.

Призыв устраиваться по усмотрению показался неопределенным. В каком смысле устраиваться, на каких началах? Поразмыслив я пришел к заключению: если свобода — пускай и будет полная свобода. При свободе народ ни в каких предписаниях не нуждается; свободный народ бесспорно меня умнее, он разберется, какие ему завести себе порядки. Так убедив себя, я уже больше нимало не беспокоился ни за народ, ни за свободу, ни за порядки. Воззваний было заготовлено с дюжину. Для грандиозного мятежа их словно бы и не хватало, но, известно, от копеечной свечи Москва сгорела. На первое время хватит. Дальше посмотрим.

Предстояло решительное объяснение с Рахилью. Забыл упомянуть: с ней к тому времени я уже стал опять встречаться. Первая встреча произошла невзначай, около станции. У обоих у нас дрожали губы и голоса, но Рахиль овладела собой, да и я скоро освоился. Теперь я решил ее привлечь к потайному «общему делу» и назначил ей свидание в кустах. Отправился я на свиданье с предосторожностями, старательно избегал встреч и даже обошел пеструю корову; она показалась мне подозрительной. Я приседал, пригибался, делал стойки, прислушивался, приглядывался и то-и-дело проверял в кармане наличие своих выразительных воззваний. — Нет, Якову меня не поймать…