Бурса — страница 53 из 60

сле первой фигуры я показал гигантские шаги. Я сделал широкий и плавный круг с одной ноги, сделал еще более широкий и еще более плавный круг с другой ноги и стал чертить лед во всех направлениях. Притворяясь, будто я нисколько не слежу за Рахилью и Гришей, но не теряя их из виду, я катался теперь или впереди них, или от них в стороне, но с таким расчетом, что они волей-неволей должны были видеть меня. Можно признать, гигантские шаги я делал лучше обычного для меня и превзошел себя…

Я подъехал к Елочке; Елочка промолвила:

— Вы недурно катаетесь…

Я пренебрежительно пожал плечами: экая невидаль! Мимо пробежали Рахиль и Гриша. Они слышали замечание Елочки. Рахиль мельком взглянула на меня, отвернулась и что-то негромко сказала Грише. Она была очень хороша со склоненной немного на бок головкой, с незаложенными косами и милым детским ртом. Откуда это звенит в ушах строка: — «Но где же вы, снега прошедших лет?» — Рахиль предпочитает иметь дело с Гришей. Это совершенно очевидно. Хорошо. Говоря начистоту: не хорошо это, а даже очень, даже весьма худо. Но что делать?.. Делать остается одно: показать еще несколько фигур. Гигантские шаги можно делать и задом. Выходит будто вполне сносно. Телеграфист Дружкин сел на скамью и стал за мной следить. Когда конькобежец садится отдыхать и начинает следить пристально за другим конькобежцем, это означает, он признал себя побежденным… Рахиль и Гриша тоже направились к скамье. Этого я и добивался. Победа!.. Я почти один катаюсь. Только в правом углу топчутся на месте дьячковский сын с приятелем из ремесленного училища. Не считает ли, однако, Рахиль, что я уже выдохся, что мне больше нечего показать? Правда, знаменитой восьмерке я еще не научился, но опытные конькобежцы знают, сделать на льду «пистолет» тоже чего-нибудь да стоит. Со всего разбега надо присесть на правую ногу, вытянув левую ногу и обе руки, и так проехать шагов сорок-пятьдесят. Не очень-то легко сохранять на одном коньке в таком положении равновесие. Приготовляясь к «пистолету», я украдкой поглядел на Рахиль. Рахиль слушала, что говорил ей Гриша, и, повидимому, не обращала на меня внимания. Я разбежался, и все видели, как легко, свободно и отлично сделал я присест. Чистая работа! Одна Рахиль не полюбовалась моим «пистолетом». Эти девчонки — непомерные лгуньи и ломаки. Несносный у них норов. Все с ужимками, с кривляниями… Как бы то ни было, но я не просто волочу ноги, точно любезный ее Гришенька, а являюсь настоящим фигурантом, и мне не стыдно показать себя даже и на городском катке. Равнодушный и немного снисходительный подъехал я к Елочке. Согревая дыханием пальцы, Елочка сказала:

— Вы должны научить меня лучше кататься.

Рахиль сидела с Гришей на другом конце скамьи. Я громко ответил Елочке: готов приходить каждый день, мы будем вместе кататься. Думает ли Елочка завтра быть на катке? Она думает быть на катке. Превосходно. Мы встретимся завтра.

Рахиль поднялась: натягивая перчатки, четко спросила:

— Чьи это галоши? Смотрите, какие смешные галоши! Ха! Ха! Ха!

Она указала Грише на мои кожаные глубокие галоши. Галоши мирной парой стояли в сторонке, около скамьи; они решительно никого не трогали. Они держались скромно. Они были неуклюжие, с задранными кверху тупыми и рыжими носками. Изяществом галоши не отличались. Об этом не могло быть и речи. Темными впадинами туповато они поглядывали, неподвижные, убогие, сморщенные. То были самые обыкновенные, казенные бурсацкие галоши. Только и всего.

На галоши оглянулась Елочка и улыбнулась. На галоши оглянулись девицы Балыклеевы, три сестры, три базарных купеческих грации, и тоже улыбнулись, и даже телеграфист Дружкин, отягченный барышней с необыкновенно красными и пухлыми щеками, даже и он оглянулся, заулыбался и покрутил носом.

Гриша на замечание Рахили с притворным удивлением покачал головой, перекосил плечи.

— В этих галошах можно переплыть целый океан.

Рахиль засмеялась бездушным смехом. Она надо мной издевалась. Нисколько я не был виноват, что казна выдавала глубокие галоши, производившие такое шорканье на улицах, что их обладатели невольно думали — ну и галоши! чорт их возьми совсем! Я не был повинен в моих галошах. А Рахиль надо мной смеялась. Это отвратительно! Смеяться над тем, что я, бедняк, получаю неуклюжие вещи от казны! И это после нашего «общего дела»! К чему же я так старательно обучался на бурсацком катке, столько раз падал, столько имел синяков, нашлепков? Для чего отравлял я себя мечтаниями о рождественских каникулах?

…Я был посрамлен. Я пылал изнурительным огнем стыда, негодования, отмщения. Беда была еще и в том, что я не отличался находчивостью. Да, я часто терялся, когда иметь дело приходилось с девчонками. Надо было немедленно ответить Рахили и Грише, а я все еще молчал, мучительно хмурил лоб. Наконец, покрываясь, несмотря на мороз, испариной, задыхаясь, я пробормотал:

— Некоторые думают, что они остроумны… Эти галоши приготовлены для ихнего остроумия.

Ответ получился дрянным. Я это понимал. — Некоторые думают… — никуда не годится. Ну, и о галошах тоже пресно. Новый позор… Рахиль презрительно скривила губы. Гриша прищурил глаза. Ах! нельзя выразить, как ненавистны показались мне его длинные черные ресницы!

Я забыл даже пригласить Елочку и оторопело отбежал от скамьи, распахнул пальто, размотал на шее башлык и стал резать коньками лед без отдыха, не жалея ни ног, ни сердца, ни легких. Хорошо! То есть, совсем не хорошо, и даже до последней меры скверно!.. Я не замечал, что на деревьях, на озере застыла белая прохладная песня, наша родная, пушистая, что пахнет почему-то арбузом, — настолько я был рассеян…

Местами лед был темный, почти черный. В этих косяках переливались серые, плененные льдом, кружки воздуха, Они походили на глаза водяных чудовищ. Они следили за мной скользкими, холодными взглядами. Почему-то они притягивали меня к себе… Я поравнялся с Рахилью и Гришей, стал их обгонять… «Трах!..» Я пребольно ударился правым коленом, грудью и лицом об лед. Лед бороздили трещинки. В одной из них я застрял коньком на всем бегу. Конек отлетел далеко в сторону. Что-то горячее охватило подбородок… Кровь!.. Я рассек себе верхнюю губу. Кровь падала частыми черными каплями на лед… Я увидел над собой склоненное и испуганное лицо Рахили и рядом Гришу.

— Что с вами?.. Вы больно ушиблись?.. У вас кровь!..

И тогда знакомое «бурсачье» чувство грубости, упрямства, оголтелости, отрешенства, злобы потрясло меня до судороги. Точно в бреду мелькнули длинные, просвечивающие, с паучьими прожилками, уши Халдея, его мертвая спина, и я, не отнимая руки от губ и подбородка, между тем как с них все капала черная кровь, изо всех сил, задыхаясь, с отвращением не то простонал не то промычал:

— Что вам нужно? Уйдите от меня!.. Уйдите!

…поднялся, схватил конек, прихрамывая отошел в угол катка, унял снегом кровь, снял с ноги второй конек и, ни на кого не глядя, не простившись с Елочкой, ушел домой. Злосчастные галоши доставили Володя и Коля.

Губа была рассечена сильно. Не приходилось и думать о катке по крайней мере с неделю. Я и не хотел больше думать о нем. С оказией я уехал к дяде Ивану, где и провел невесело каникулы. Дорогой, под неторопливый, добродушный звон колокольчиков я старался понять, что случилось. Как непрочны людские отношения!.. Как легко они разрушаются!.. Проклятая бурса!

…Но где же вы, снега прошедших лет?..

…Рахиль, я люблю вас! Я очень вас люблю, Рахиль!..

А колокольчики все звенели и звенели, теряя звон в ветряных просторах…

…В училище я вел себя смирно и даже несколько отошел от приятелей. Я упросил маму купить резиновые галоши.


…Наш кружок давно уже не ладил с Шуркой Елеонским, Хамовым Отродьем. Шурка все чаще и все больше подсмеивался над нами зло и ехидно. Затею обзавестись библиотекой из запрещенных духовным начальством книг Хамово Отродье встретил как бы даже с ожесточением:

— Умненькими хотите сделаться? Может потом и университетский значок нацепите?.. Мне ваших книг не надо. Я в ученые не собираюсь, над книгами сохнуть не хочу… Без них проживем. И так всяких книжников развелось видимо-невидимо; ну их к чортовой бабушке!.. Хуже этих книжников и на свете нет никого… Недаром у нас мужики всех очкастых готовы в прорубях перетопить.

Эти и подобные шуркины речи были настолько решительны, что само собой получилось: мы не стали приглашать его на наши тайные библиотечные заседания. Хамово Отродье об этом нисколько, кажется, не пожалел и стал только держать себя дальше от нас. Витьке Богоявленскому он однажды признался:

— …Думал, вы люди деловые, аховые… А наповерку жидковаты вы. Фантазиями разными себя тешите, книжками… Пустяками… Мне это не с руки… Я люблю настоящие дела…

Настоящие шуркины дела скоро обнаружились. После ужина, темной ночью Хамово Отродье напал за кухней на няньку Парашу, лет тридцати, служившую у Тимохи Саврасова. Парашу он пытался изнасиловать, но она кое-как от Шурки отбилась, и Шурка только успел у нее растерзать кофту и изрядно ее помять. Об этом рассказал Витька, которого Хамово Отродье звал с собой. Витька, хотя и продолжал изображать из себя охальника, приглашения не принял. Параша пожаловалась Тимохе, но не могла указать, кто нападал на нее, и Тимохе пришлось ограничиться обычной своей речью. На этот раз он подробно разъяснил заповедь: не прелюбы сотвори.

Не успело, однако, отзвучать тимохино поучение, как явилась к Халдею его кухарка Маланья и тоже пожаловалась, что от этой жеребячьей породы прямо нету никакого прохода. «Авчерась» на нее «в сенцах» набросился какой-то «окаянный паскудник», какой-то «оглашенный», и она насилу от него отбилась, но, жаль, не разглядела в харю. Халдей вызвал Фиту-Ижицу, пробубнил и прогундосил ему, по слухам, выговор, после чего Фита-Ижица утроил свою бдительность, пока, впрочем, без наглядных последствий. Мы-то догадывались об «окаянном паскуднике». Любвин имел с Шуркой разговор по поводу этих вечерних происшествий. Хамово Отродье ответил Любвину немногословно: