Бурса — страница 59 из 60

…Итак… прощай, бурса! Прощай, старая шкодница и греховодница!.. Вот уж поистине: была без радости любовь, разлука будет без печали…


С выпускным билетом в кармане я поспешил к Даше. В последние дни перед окончанием бурсы мы опасались к ней заглядывать. Я застал Дашу в слезах. Она сидела у стола в серой полумгле и, когда я открыл двери, только на мгновенье отняла платок от лица. У ней вздрагивали плечи, она съежилась, сделалась меньше ростом. Комод был сдвинут с обычного места. На диване в беспорядке валялись платья, блузки, белье. Успокоившись, Даша поведала: накануне явился квартальный надзиратель с предписанием Даше от полиции выселиться в любой другой город: предоставлялся двухдневный срок. Квартальный дополнительно сообщил: на Дашу донесла бурсацкому начальству старуха-домохозяйка, будто к ней, Даше, тайком шляются бурсаки, Даша их принимает, оставляет у себя по ночам, обирает и развращает их. Видимо, именно к старухе ходил недавно Фита-Ижица в связи с ее доносом; своевременно это заметил Витька, но неправильно решил, что Фита был у Даши. Бурса донос старой ябедницы направила в полицейское правление с просьбой оградить будущих батюшек от дашиного растленного соблазна. Местожительством Даша выбрала Козлов, но у нее там не было ни родственников, ни знакомых.

— Как я там устроюсь — одному богу известно, — закончила Даша свое повествование.

Высылали Дашу порядком «отеческим», без «бумаги».

Прическа у Даши растрепалась, шпильки валялись на засоренном полу. Даша не замечала, что разрез блузки, в пестрых горошинах, сполз и открывал до соска левую грудь. И отводил от груди глаза и не мог их отвести. Это белое, мягкое, женское я видел так впервые. Сочувствие дашиному горю, ее слезы, ненависть к бурсе, созерцание женского соска — смешались в сложное, смятенное чувство.

Я подошел к окну, раскрыл его. Низко и ровно прогудел майский жук, темным косяком мелькнула летучая мышь так близко, что я невольно вздрогнул. За рекой, через луг, от черной кромки лесов надвигалась теплая ночь. По мостовой дробно простучала пролетка, звуки в отдалении замерли. В ровной сплошной синеве задрожали далекие звезды. На задворках бурсы, около кухни, громоздились кучи мусора, торчали оглобли водовозных телег с бочками. Из помойки порой доносилось пряное зловоние. Странное очарование! Чистое, нетленное небо и запахи помойки!.. Казалось, я сбрасываю с себя прошлое, как ненужную кожуру, и вновь рождаюсь… Да, на миг я почувствовал себя не подростком, а взрослым, предоставленным только самому себе… И небу, и звездам, и лесу, и реке решительно не было никакого дела ни до меня, ни до слез дашиных, ни до Витьки. Мир равнодушен к нам. Ему недосуг. Он занят собой. Какое бесчувствие! Мы окружены великой немой вселенной. Надеяться можно только на себя и на подобных себе. Это я понял тогда… Я утешал Дашу, как умел, и все не мог забыть округлой груди ее и коричневого соска. Было жутко, стыдно и обольстительно.

Я ушел от Даши около полуночи. Весенний мрак скрывал дорогу…

…Я теперь многое знал о жизни.

…Утром мы принесли с чердака в бурсу библиотеку, после помогали Даше укладываться. Мы хлопотали деловито и угрюмо. Даша, бледная и усталая, была молчалива. Иногда она садилась на диван, задумываясь и забываясь. Иногда она оглядывала нас и еле заметно улыбалась. Из дашиной комнаты была видна квартира Фиты-Ижицы. Он распахнул свое окно. Я сел на подоконник, громко откашлялся, чтобы обратить внимание на себя своего бывшего начальника. Фита строго на меня поглядел. Я выдержал его взгляд. Да, я вот с Дашей, я у нее, и ты, Фита, теперь не волен надо мной. Фита не сводил с меня взгляда. Серега, сзади меня, вложил два пальца в рот и оглушительно свистнул.

— Ах ты, тварь содомская! — крикнул он раздельно.

Фита не спеша закрыл окно.

Часа через три мы суетились на вокзале, таскали дашины узлы и корзины, сдавали в багаж постель, устраивали Дашу в вагоне. На прощание она всех нас накрепко перецеловала.

— Даша, вы на нас не сердитесь? — сказал я ей, когда она перед самым отходом поезда выглядывала из вагона. — Ей-богу, мы не хотели, чтобы вы уезжали.

— Глупости говорите… Меня не вспоминайте худым… Вон Витю выгнали из-за меня.

— Ерунда! — нахмурившись ответил Витька.

— Прощайте, Даша, прощайте! — кричали мы, обращая на себя внимание пассажиров и толпившихся на перроне.

Хотелось сказать ей что-нибудь нежное, значительное, но бурса не научила нас таким словам. Вагон тронулся. В последний раз улыбнулась Даша; влажно сверкнул ее неправильный, острый зубок. Кому из нас она больше его показывала?..

…Мы долго бежали следом за вагоном. Скрылась Даша, слился с поездом ее вагон, за поворотом исчез и поезд и дым растаял… Мы все глядели вослед ей…


…Пишу эти страницы в горах… В горах осень…

Льдистые дальние вершины блещут в холодной синеве; ближе они нависли темно-серыми громадами. Как четки, чудесны, легки причудливые изломы их в девственных небесах! По этим изломам видно, какой чистый, прозрачный там воздух. Как влекут к себе эти воздушно-нежные и ясные очертания! И лучше всего сознание, что они близки и одновременно далеки и недосягаемы. Слегка кружится голова, когда подхожу к пропасти, но голова тоже кружится, если, запрокинув ее, я смотрю на островерхие пики: так высоки они. С отвесных каменистых груд ниспадают горные потоки. Они висят неподвижными серебряными развернутыми свитками. Пусть читает их, кому ведомы их древние письмена. Горы тянут к себе, и от видения снеговых вершин чудится, будто и сам делаешься лучше и чище. С грустью и с завистью слежу я за плавным орлиным полетом. На склонах — березовые рощи… позднее золото листвы… Солнце… Лучи его не разгоняют прохлады, но незаметно опаляют кожу…

В горах горная тишина, беспечальное одиночество. Тишину в горах слышно. Одиночество в горах слышно. Бытовое, чем живут внизу люди, отпало. Дольний мир лежит минувшим, подобный потухнувшим воспоминаниям.

…Над изломами гор, там, где они соприкасаются с небом — светлая нежнейшая кромка, еле зримая.

…«Древне-разломанные горы»…

…Горы-престол…

…Горы в снегах…

Думаю о Даше, о дашиной судьбе. Ничего мне о ней не известно. Да и жива ли она?

Ситцевая Даша…

И жизнь твоя пройдет незрима

В краю безлюдном, безымянном,

На незамеченной земле, —

Как исчезает облак дыма

На небе тусклом и туманном

В весенней беспредельной мгле…

…Никогда не была для меня Даша ни первой и никакой другой любовью, и самое слово это, к ней отнесенное, звучало бы здесь неуместно и пошло. И стихов ей никто не писал. И забыли мы ее в пору нашей юности скоро. Но признаюсь: многие встречи с прославленными людьми, беседы с ними, умные и поучительные, без раздумий я променял бы теперь на встречу и на беседу с ситцевой Дашей, какой знал я ее в далекие бурсацкие годы. Не знаю, для чего нужно повидаться мне с Дашей, а повидаться хочется. Должно быть, нужно рассказать ей о пройденных путях, о жизни, о смерти, о вечном и неутолимом томлении духа, о несведенных концах, о новой земле отцов моих, о свершенных и несвершенных делах, о недопетых и неспетых песнях, о словах неизреченных и о многом, о многом ином… А, пожалуй, и говорить-то ничего не следует, а лучше посидеть в дашиной комнате в весенние сумерки, без лампы, когда за окном гаснет тихо закат древней позолотой и между облаками и позлащенными краями застыла озерами лазурь, а темный лес за мирной рекой уже в ночных сновидениях, а березка клонит долу скромные ветки. Звенит негромко гитара, и склонилась над ней простодушная Даша в белом платье с темными горошинами, сродная небогатым нашим, не пышным полям, добрая, сердечная. Перебирая струны, Даша поднимает голову, неопределенно улыбается, говорит какие-то совсем простые слова; неправильный зубок выделяется в темноте. А около Даши сидим мы, бездомные бурсаки, обойденные жизнью, и отдыхаем от бурсы…

Немногое хотелось бы вернуть мне из прошлого и вновь пережить… И вот опять бы пробираться школьником к Даше тайком с орехами и леденцами в карманах и жалеть, что денег всего только двадцать копеек и угощение слишком уж скромное…

…А где остальные?..


Серега Орясинов работал врачом-хирургом на старой войне, сделал, по словам его, тысячи операций. В семнадцатом году летом, будучи в Петрограде, вышел он под вечер из своей холостецкой квартиры, да так и не возвратился совсем — пропал без вести.

Любвин, наш Стальное Тело с чугунным гашником, окончил коммерческий институт. Ныне на юге работает фининспектором.

Обременен семьей.

След Витьки Богоявленского отыскался в восемнадцатом году. Рассказывали, что во время войны с немцами командовал он батареей, побывал и в Австрии и в Румынии. В гражданскую войну большевиком-командиром носился по Украине, по уральским степям, где-то под Златоустом, и у себя, в родных краях. Здесь, между прочим, расстрелял он священника Басова, нашего сверстника по школе. У этого Басова председатель сельского совета отобрал лошадь и тарантас. Когда пришли белые, Басов донес на председателя. Председателя после истязаний повесили. Село занял своей частью Витька и на другой же день казнил своего школьного товарища. Представляю, каким залихватским матом изъяснялся на фронтах Витька и как он хвастался любовными победами!

Живот же свой Виталий Богоявленский положил на поле красной брани в двадцатом году под Харьковом…

…Накануне разъезда мы закупили колбасы, воблы, печеных яиц, булок, красного церковного вина, сняли лодку и отправились за город в лес. Вечерний звон медленно плыл за нами по реке. Река казалась застывшей. Она отражала небеса. От прибрежных камышей шел еле слышный зеленый шелест. За железнодорожным мостом мы выбрали песчаный берег, развели костер. На елях и соснах блестела паутина. Лес курился синей душистой дымкой. На сияющий солнечный круг уже можно было глядеть. Меж деревьями от него рассыпались мелкие стрельчатые лучи. Справа от нас, шагах в двадцати, зеленел старый кряжистый дуб. Солнце ударяло в е