Буря — страница 17 из 65

Ход с улицы вел в темные сени. Только когда за её спиной захлопнулась дверь, Лиза подумала, что, в сущности, не было никакой надобности идти к портовому надзирателю на квартиру. Проще было расспросить его, где живет лодочник, и всё.

— Не ушибите плечико, — сказал Егешко, открывая впотьмах вторую дверь. Прокуренная, сутками не проветривавшаяся комната, незастланная постель, пол, заваленный всякой дрянью, — одного этого было достаточно, чтобы повернуться и уйти, сказав: «Я лучше подожду вас на крылечке». Между тем Егешко притворил уже и вторую дверь и, обмахнув стул фуражкой, пододвинул его гостье. Он попросил простить ему беспорядок в комнате. Что поделать, — живет холостяком, один, как перст.

— Озяб, — сказал он, скидывая бушлат, — разрешите немного согреться?

Он стал ходить взад и вперед по комнате, тер щеки, дул на пальцы, как будто бы на улице в самом деле был мороз. Он даже не смотрел на Лизу, — можно было подумать, что он забыл о ней. Потом он принялся грызть ногти, потом круто остановился перед Лизой и вдруг схватил обе её руки.

— Божже, какие холодные ручки!

Лиза даже не сразу вырвала свои руки, так это было неожиданно. А он уже сидел рядом на табуретке и бормотал:

— Милая девочка, божже, какие холодные ручки! Я люблю милую девочку, только не смотри на меня так испуганно. Слушай-ка, мне нельзя тут оставаться, — есть причины. Мне очень плохо здесь, я хочу отсюда удрать, совсем удрать. Понятно?

Лиза вскочила. С дергающейся щекой, с выпученными глазами, в которых не было ни одной живой мысли, он стоял против неё. Точно такое же безумное лицо было у него тогда, в шлюпке.

— Я люблю мою девочку, чего ты? — бормотал он ласково, как обычно разговаривают с маленькими детьми. — Сядь и дай мне свои ручки. Я удеру отсюда в Ленинград, только это ещё секрет. Миленькая, миленькая моя девочка, всё будет очень хорошо. Мы сядем с тобой на пароходик… Поедем с тобой в Ленинградик…

Размякнув от нежности, он так и сказал: «в Ленинградик». Речь его становилась совсем бессвязной. Не отвечая, Лиза бросилась к выходу. Щелкнула задвижка. Егешко спиной прислонился к дверям и пригнул голову, как перед дракой.

— Пустите, — сказала Лиза.

— Зачем?

— Я разобью окошко и закричу.

— Мне всё равно. Я ничего не боюсь.

Он засмеялся, потом хитро подмигнул.

— Там, в шлюпке ещё, когда нас уносило в море, — шопотом сказал он, — неужели вы не поняли, что я уже могу играть даже своей жизнью, что я уже ничего не боюсь?

На какую-то кратчайшую долю минуты у него передернулось лицо, и это был страх, самый отчаянный страх, какой только может испытывать человек. Но сразу же Егешко опять засмеялся и опять подмигнул.

«Сумасшествие!» — подумала Лиза. Теперь она была очень спокойна.

— Так сядь и не дури, — сказал он, шагая от двери.

Всё произошло мгновенно. В следующую минуту Егешко уже лежал на полу рядом с опрокинутой табуреткой и тупо смотрел, как Лиза отпирает на дверях задвижку. Щека, по которой пришелся точно рассчитанный удар кулаком, медленно багровела; падая, он ещё больно расшиб себе локоть.

Лиза распахнула дверь.

— Если вы хотите уехать, — сказала она, — я думаю, вам лучше уехать сегодня же. Здесь вы работать не будете.

На улице она едва не расплакалась, — так это всё было обидно и противно. Кононов в этот день в море не выходил: с утра погода была не промысловая. Когда Лиза вернулась домой, он искоса оглядел её и спросил: не случилось ли чего-нибудь? Она ответила: нет, ничего, — рассказывать о том, что произошло, ей почему-то было стыдно. Полдня она просидела за книжками, делая вид, что читает, но ни одна строка не лезла ей в голову, слезы то и дело навертывались ей на глаза. Наконец Александр Андреевич сам подсел к ней, вынул книжку из её рук и сказал напрямик: «Чего молчишь? Говори уж, что стряслось».



Посасывая трубочку, молча он выслушал её рассказ, потом только крякнул и покрутил головой. Не нравился ему этот штурман, давно не нравился.

— Обидел, говорят, бог черепаху, и получилось ползучее существо. Так вот и этот. Кому нужен такой человек?

Он задумался, потом спросил:

— Так, стало быть, и заявил: «решительно ничего не боюсь»? На всё наплевать?

Лиза повторила разговор с Егешко.

— На Севере это иногда случается с пришлыми людьми, — сказал старик. — От нашей суровой природы у них как бы затмение получается в мыслях. Всякая блажь тогда может найти на человека, и пьют тогда и озорничают, — я видывал таких. К нашему краю некоторым трудно привыкнуть.

— Я вот уже привыкла, а тоже пришлая, — возразила Лиза.

— Ну, ты! — Старик не нашел слов и, поглядев на свою гостью, улыбнулся. — Ты дело другое. У тебя характер вроде моего — бойкий. А вот старуха моя девятнадцатый год на Мурмане и сама с Поморья, а всё не может привыкнуть. И сейчас тянет на родные места — едем да едем: там, дескать, и местность ровная, и лужки, и березки, — а тут что? Мох, вода да камень. Бывает, что очень сильно тоскует.

— Нет, у того не тоска, — сказала Лиза. — У того безумье какое-то. И я, не понимаю, как это можно сходить с ума хотя бы из-за камней да мха. Тут надо искать другие причины.

— Какие же еще могут быть причины?

— Я не знаю.

— Может, натворил чего и скрывает? — хмурясь, сказал старик. — Вот со страху-то и бесится…

Долго он мял и скреб свою бородку. Видимо, эта мысль впервые пришла ему в голову. Потом он потрепал Лизу по руке и сказал:

— Как бы там ни было — нечего расстраиваться из-за такого проходимца. А тут ему не работать. Сегодня же доложу правленью, и письмо напишем в политотдел.

К вечеру ветер спал, прояснилось небо, Кононов ушел в правление, Лиза осталась вдвоем с Антониной Евстахиевной.

Часу так в десятом в дверь постучали. Лиза отперла и отступила — на пороге стоял Егешко.

— Тише, — сказал он, приложив палец к губам, — ради бога, говорите тише. Я пришел попросить у вас прощенья за мой утренний поступок. Извиняюсь тысячу раз. Я болен, мысли у меня путаются. Рассказывали ли вы кому-нибудь о том, что…

Он запнулся.

— Еще раз вам говорю, если вы хотите уехать отсюда, лучше уезжайте сегодня же. Вам здесь не место, — твердо сказала Лиза.

— Тсс… — повторил он, испуганно заглядывая внутрь кононовской кухни. Злость и желание казаться почтительным попеременно отражались у него на лице. — Я спрашиваю, — что вы наговорили про меня? Отвечайте же, — вы видите, в каком я состоянии.

— Я рассказала всё, повторила все ваши слова, Егешко. Думаю, что вам не сдобровать. Уходите теперь…

С ненавистью он смотрел на Лизу, потом грубо выругался и ушел. Лиза следила через окно, как он спускался с крыльца и шел по улице. Был уже вечер, прояснилось и похолодало. Лиза увидела, что лужи от крыльца до поворота замерзли.

С тяжелым чувством отошла она от окна, смутно и тревожно было у неё на душе.

Поздним вечером вернулся Кононов. Поужинав, все стали укладываться спать, — в шесть утра Кононов собирался уйти в море, — только Антонина Евстахиевна долго ещё возилась в кухне, бренчала кастрюльками и тарелками. Наконец легла и она. Старик, однако, не спал. Он вздыхал и ворочался, то выше, то ниже перекладывал подушку. Антонина Евстахиевна даже рассердилась.

— Чего тебе не спится? Спи…

Вдруг он её обнял. В темноте Антонина Евстахиевна видела, что он внимательно смотрит на неё.

— Ой, старое ты чудо, — сказал он, — как же ты будешь жить без меня, если я помру?

Старуху даже затрясло. Никогда она не слышала от него таких слов. Снова она стала уговаривать мужа вернуться в родные архангельские места.

— Никто не знает, что ждет человека на море. А ты уже седой. Хватит тебе испытывать море.

— Я три раза тонул, — ответил старик, — и три раза выплыл. Стихия — неопасная. Опасен только злой человек.

Вскоре он уснул, но Антонина Евстахиевна уже не могла спать. С тревогой вглядывалась она в его спокойное лицо, он спал крепко и дышал ровно.

— Старый, старый ты, — сказала она с упреком. Сердце у неё так ныло, что она поднялась с постели, накинула платок и зажгла лампу. В кухне спал внук, лицо у мальчика было тоже спокойное. Антонина Евстахиевна заглянула за шкаф, где стояла Лизина кровать. Девушка спала крепко, но брови у нее были сурово сдвинуты, — должно быть, что-то нехорошее ей снилось. Старуха погладила её лоб своей рукой, точно хотела снять эту морщинку, и ей стало совсем тоскливо. Тогда она надела пальто, обулась в валенки и, осторожно приоткрыв дверь, чтобы скрип не разбудил мальчика, вышла на улицу.

По всей улице били погашены огни, ни одно окно не светилось, только далеко, у самой брюги, горел огонек, — должно быть в домике портового надзирателя. Старуха постояла на крыльце. Ночь была ясная и тихая. Ещё капало с крыши, но вскоре оборвался и этот слабенький звук.

На той стороне улицы трое женщин молча сидели на скамье. Они потеснились, освобождая ей место. Кто-то из соседок спросил: «Не спится?» Она ответила: «Под старость и сон плох», — и снова все замолкли. Но по молчанию женщин старуха понимала, что и у них нехорошо на душе.

Вдруг светлое облачко дугой перекинулось по небу, завилось, всколыхнулось, широкие лучи, покачиваясь, протянулись к нему из-за черной горы, закрывавшей губу с моря.

— Опять сполохи играют, — сказала Антонина Евстахиевна.

Женщины исподлобья смотрели на колебавшиеся над горой лучи, а те поднимались всё выше и выше, всё небо теперь полыхало неровным голубоватым светом.

Старуха спросила: какое нынче число? Ей ответили: двадцать третье. Она покачала головой, точно уговаривая самое себя.

— Не может в эту пору быть сильный ветер. Не зима.

Женщины молчали. Все думали о том, что по здешним местам всё может статься, что штормы и метели могут еще двадцать раз прийти и уйти.

Огонек возле брюги мигнул и погас. На улице стало совсем глухо.

— Пойду лягу, — сказала старуха. — Мореходы-то наши завтра промышлять собрались.