Глава XVЯ ПРИХОЖУ В СЕБЯ
Всё-таки прошло несколько дней, прежде чем я окончательно пришел в себя. Мне трудно сейчас восстановить в подробностях, как это было. Первые дни покрыты в моей памяти туманом, и я вспоминаю только суету, тошноту, усталость и отдельные, выхваченные из тумана частности. Так, помнится мне молчаливый маленький человек, которого все называли Наум Исаакович. Выпачканный маслом, он вылезал из недр машинного отделения каждый раз после подъема трала. Молча он рылся в ящике и вытаскивал то большого красного краба, то морскую звезду, то маленького колючего ежика. Осмотрев добычу, он хмыкал и молча уходил. Однажды я нечаянно проткнул пикой огромного краба, которого Наум Исаакович, видимо, собирался забрать. Став передо мной, он ткнул пальцем мне в лоб, потом постучал о мачту, покачал головой, присвистнул и, выбросив краба за борт, сказал: «Вещь испортил». Я стоял растерянный, удивляясь тому, как много сказано при таком малом количестве слов. Матросы помирали с хохоту. Наум Исаакович, забрав двух морских звезд и ежа, ушел.
Конечно, помню я стук ножей и крик: «Рыбы, рыбы!» Сколько уже лет прошло, а этот крик до сих пор ясно звучит у меня в ушах. Очень ясно вспоминаю я первую беседу свою с капитаном и помполитом. Как-то, — кажется, на третий или четвертый день после начала лова, — я почувствовал себя окончательно выбившимся из сил. Рыбы было особенно много, вахта казалась мне необычайно длинной, и, как я ни напрягался, я не мог поспеть за шкерщиками, работавшими сегодня, как мне казалось, особенно быстро. И вот наступил момент, когда шкерщики напрасно стучали ножами о рыбодел. Я стоял неподвижно, опершись о пику, и чувствовал, что если даже весь океан ринется на меня, я не смогу подать ни одной рыбы. Я даже не думал о том, что сделать. Сказаться больным? Объяснить, что больше я не могу? Броситься от позора за борт? Я просто стоял и чувствовал, что не могу двинуться. И вот в эту тяжелую для меня минуту меня окликнули: «Слюсарев!» Я поднял голову. Кричал капитан, высунувшись в окно рубки. «Идите, станьте на руль».
Почувствовав, что подавать рыбу больше не надо, я снова обрел силы. Бросив пику, я побежал.
— Сними рокон и буксы! — кричали мне.
Я их сбросил в сушилке и быстро взбежал по трапу. В рубке было чисто и тихо. Покачивался компас, на столе лежали исколотые циркулем карты. Рулевой передал мне штурвал, сказал: «Двести восемьдесят» — и ушел. Я остался стоять с довольно растерянным видом. Действительно, на компасе были какие-то цифры, но что нужно делать, я не знал. Студенцов шагал взад и вперед, курил трубку и посматривал на меня. Мне казалось, что в глазах у него усмешка.
— Если говорят: курс двести восемьдесят, — сказал он, когда я с горя резко крутанул колесо, — значит, вот эта черта должна находиться над названной цифрой. — Потом он взялся за колесо и минут пятнадцать показывал, как делать, чтобы судно не рыскало и шло точно по нужному направлению.
По совести говоря, стоять у штурвала показалось мне довольно легко. Скоро я уловил механику этого дела и вел тральщик без особенно заметных ошибок.
Сейчас, впервые за эти дни, я снова оглядывал океан. Он волновался, темный и хмурый, под ровным серым небом. Я с удивлением увидел, что волны вовсе не «ходят», как это говорится обычно. Мне казалось скорее, что беспорядочно в разных местах поднимаются водяные горы, как будто их тянут к тучам невидимые нити, и опускаются вниз, как будто нити рвутся одна за другой. Иногда поднимались они так высоко, что снежные шапки покрывали их сверху: это белая пена пенилась на вершинах, и к белой пене, к вершине водяной горы, став на дыбы, карабкался тральщик. Но рвалась нить, гора рушилась вниз, и волна хлестала на палубу, обливая матросов и рыбу, волоча рыбьи головы, крабов, звезды, большие круглые губки. И снова тральщик полз на волну, высоко поднимая нос.
— Трудновато приходится? — услышал я негромкий голос.
Я обернулся. Капитан Студенцов внимательно разглядывал трубку. Я сразу отвел глаза. И так уже я долго смотрел на море, и черта на компасе отошла от цифры 280 довольно далеко.
— Немного заело, товарищ капитан, — ответил я, ворочая штурвал. Пытаясь раскурить трубку, он подтвердил:
— Бывает, бывает. — За спиной я слышал, как он недовольно сопит, и краем глаза видел, что он копается в трубке. — Вы насчет качки не беспокойтесь, — рассуждал он спокойно и неторопливо. — У некоторых это бывает врожденное, но у большинства просто с непривычки. У вас-то пройдет. Я наблюдал за вами. Вам уже и сейчас легче. Вы, главное, не думайте, что вас качает. Ведите себя так, будто вы раскачиваете тральщик. Активнее, понимаете? И уверенно. Не то, чтобы не замечать качки, а наоборот, приноравливаться…
До того, как он начал говорить, я и не думал о качке. Теперь, вспомнив о ней, я с испугом посмотрел на нос корабля. Он шел вниз. Я ждал, что сейчас опять появится это невыносимое чувство падения в пустоту, но тело мое наклонилось вместе с тральщиком, и произошло это помимо моей воли, по незаметно для меня создавшейся привычке. И когда в следующий раз опустился тральщик, я предупредил его. Я нажимал ногою на палубу, и мне действительно показалось, что это я раскачиваю судно. Я удовлетворенно хмыкнул и повернулся, услышав стук открывшейся двери. Вошел Овчаренкр. Молча кивнув мне, он уселся на табурет.
— Вот, — сказал капитан, — учу парня, как качку переносить. Может, послушаешь?
Не глядя на меня, Овчаренко усмехнулся.
— У него — что! У него пройдет. — Потом повернулся ко мне и сказал: — Слушайте, Слюсарев.
Я поднял глаза. Он смотрел на меня, и от сдерживаемого смеха у него подрагивали уголки губ.
— Слушайте, Слюсарев, я только сегодня узнал, что вас, можно сказать, силою, помимо вашей воли, выволокли на палубу и поставили к рыбоделу. Это форменное безобразие. Я решил принять строжайшие меры в отношении виновных. Но сейчас я смотрю на вас и сомневаюсь. Вас, кажется, не укачивает. От работы вы устаете, но, по-моему, меньше, чем раньше. Сегодня, мне кажется, вы больше от однообразия одурели. Надо вам шкерить учиться. А это, конечно, чорт знает что. Возмутительная история, надо было сразу мне заявить. Но, если уж так случилось, — он замялся, — так, может, оно и к лучшему? А?
Я посмотрел на палубу. Товарищи мои, оживленно беседуя, работали за рыбоделом. Парень, которого я сменил у руля, ровно и быстро кидал рыбу. Океан был очень красив. Волна 'плеснула на палубу. Свежий пахнущий морем ветер ворвался в рубку. Глядя прямо в улыбающиеся глаза Овчаренко, я ответил ему очень серьезно:
— По-моему, к лучшему, товарищ Овчаренко.
Капитан сунул трубку в карман и неожиданно громко и весело расхохотался.
Я стоял на руле до самого конца вахты; мы разговаривали все трое весело и дружелюбно, как давно знакомые люди. Меня расспросили, кто я, откуда, и я рассказал им свою историю, умолчав только о встрече с Лизой. Оба они одобрили мое намерение начать свою морскую службу на промысловом судне. По совести говоря, я не очень напирал на то, что это вышло случайно. В моем рассказе мое поступление на тральщик казалось следствием глубоко продуманного решения. Капитан сказал по этому поводу так:
— Видите ли, Слюсарев, работа на тральщике труднее работы в торговом флоте. Кроме обычной матросской работы, вы здесь возитесь с тралом и обрабатываете рыбу. И согласитесь, что из ваших обязанностей это самые трудные. Кроме того, условия плавания на Севере значительно тяжелей, чем в средних широтах. Поэтому я и говорю, что вы правильно сделали. Если вы выдержите здесь, а я, честно говоря, думаю, что выдержите, то любой рейс покажется вам пустяками. Траловый флот — это хорошая школа.
— Да, — сказал Овчаренко, — траловый флот… — Лицо его изменилось, и он быстро вышел из рубки.
Капитан наклонился над компасом, проверяя курс, и не обратил внимания на мой удивленный взгляд.
— Вам повезло, — продолжал он, отойдя от компаса, — что вы встретились с Голубничим. Голубничий — замечательный человек. Он настоящий моряк, любит и понимает море.
Тогда я рассказал, что Голубничий не одобрил моего намерения идти матросом, вместо того, чтобы учиться водить корабли. В это время вернулся Овчаренко. Он сел на табурет около стола с картами и, внимательно дослушав меня, сказал:
— Я думаю, что в этом Голубничий не совсем прав. Он сам начал с матроса, и, кажется, это не помешало ему стать капитаном. Да и Студенцов, который, как видите, умеет водить суда, был несколько лет назад матросом. Неважно, с чего начать. Важно, чем кончить.
Так мы беседовали, и, когда пробили склянки, я, сдав штурвал матросу третьей вахты, впервые за три дня с удовольствием не торопясь пообедал. Мне кажется, что именно с этой вахты я стал по-настоящему приходить в себя, и мои воспоминания с этого времени становятся гораздо ясней. Произошло это главным образом потому, что я, наконец, заметил: меня не укачивает. Пропал страх перед волной, перед плеском воды, перед опускающимся носом тральщика. Кроме этого, разговор с Овчаренко и Студенцовым сильно поднял меня в собственных моих глазах. «Они-то понимают, — рассуждал я. — Уж если они думают, что моряк из меня получится, — значит, так тому и быть». А когда я решил, что работа мне удается, она и в самом деле начала удаваться.
Уже в следующий раз, когда меня позвали на вахту, я довольно спокойно и ровно стал кидать рыбу и без особого труда додержался до подъема трала. После подъема осталось до конца вахты два часа, и я окончательно успокоился. Кидая рыбу, я даже стал прислушиваться к разговору, который вели между собой матросы. Работа шкерщика — механическая работа. Поэтому за шкеркой на тральщике самое «беседовое», как говорили матросы, время. Плескала волна, океан хмурился за бортами, а здесь, на палубе, монотонно и успокаивающе стучали ножи и текла спокойная, неторопливая беседа. Я смотрел на своих товарищей, стоявших вокруг рыбодела, и меня охватывало чувство спокойствия и уюта. Много было смеха и шуток, много рассказывалось историй о капитанах и штурманах, о старых мореходах, знающих каждый камень у берега, каждый кусочек дна, о знаменитых тралмейстерах, у которых трал за сто миль притягивает рыбу, о хороших матросах, из-за которых ссорятся капитаны, о юнгах, ставших начальниками флотилий.