Буря — страница 122 из 159

Но многое изменилось с прошлого лета; тогда наступление представлялось порывом, броском; каждый смутно думал — вдруг выдохнется?.. Теперь наступление стало чем-то постоянным, буднями, жизнью. Все знали — не остановимся, пока не дойдем; а итти было трудно, почти невозможно. Ноги вязли в грязи; слипались глаза от усталости. Генерал Зыков, шагая рядом с бойцами, вдруг подумал: бессонные мы, вот уж воистину бессонные!.. И, думая так, шел дальше, месил грязь.

Сержанта Губенкова ранило; он пошел на перевязку, потом вернулся в часть. Минаев сказал:

— Иди в санбат. Теперь не сорок первый…

Губенков был известен своим пристрастием к исчислениям. Он откуда-то вычитывал и записывал в книжечку самые поразительные цифры — сколько пшеничных зерен помещается в литровой бутылке, каково расстояние между Венерой и Юпитером; причем сержант не терпел ничего приблизительного, если при нем говорили, что до города километров десять, он тотчас вставлял: «Одиннадцать с половиной». Минаев его как-то спросил: «Сколько у тебя, кстати, волос?» Губенков невозмутимо ответил: «Это, товарищ капитан, еще не подсчитано».

— Чего ты в санбат не идешь? — рассердился Минаев.

— Никак невозможно, товарищ капитан.

Он помолчал и объяснил:

— Пройдено нашей доблестной Орловской дивизией от Сталинграда до этого, с позволения сказать, болота тысяча четыреста двадцать два километра, а до города Берлина остается семьсот восемьдесят.

Немцы то поспешно отступали, то неожиданно начинали оказывать такое яростное сопротивление, что, казалось, именно здесь они попытаются остановиться; а после недели отчаянных боев они столь же внезапно отходили. Пленные говорили о больших потерях, о тупости офицеров, о растущем недовольстве солдат; но сражались немцы стойко. И Минаев, выслушав офицера из седьмого отдела, который долго рассуждал о «пробуждении сознания» в немецкой армии, усмехнулся:

— Знаете, я чего боюсь, товарищ лейтенант? Как бы мы не оказались в Берлине прежде, чем их сознание пробудится… Получится у вас неувязка.

Сельцы немцы решили не отдавать; возможно, им нужно было выиграть время, или они рассчитывали на усталость противника. Местечко было расположено на высоте; немцы оттуда просматривали всю равнину.

Генерал Зыков нервничал; командующий армией то и дело звонил ему, не здороваясь, кричал: «Сельцы как?..»

Взять местечко поручили Осипу. Он облюбовал правый склон холма: сухо, можно протащить пушки. Налево от холма было болото, поросшее кустарником. Туда послали Минаева: он должен был отвлечь внимание немцев от главного удара. Три батальона с утра начали штурмовать подступы к Сельцам. Немцы ждали атаки справа — знали, что только там можно пройти. Едва наша пехота поднялась, как перед ней выросла завеса огня; четыре раза пытались взобраться наверх и откатывались. Батальон Минаева тем временем залёг в болоте. Людей не было видно среди частого кустарника, и немцы считали, что там не более роты. Около полудня Минаев понял, что у Леонидзе и Полищука дело срывается. Связи с Осипом не было. Послать человека? Потеряешь три-четыре часа. И Минаев принял решение: попробуем взобраться отсюда… Люди походили на чудовищ — с головы до ног они были покрыты рыжей липкой грязью. Минаез полз по отвесному скользкому склону вместе с бойцами. Через час начался бой в самом местечке.

Генерал Зыков был на КП у Осипа. Едва стихла ружейная стрельба, он пошел в Сельцы — «виллис» застрял. Увидев Минаева, генерал не выдержал, рассмеялся. Минаев был страшен: рыжее лицо; грязь на гимнастерке успела высохнуть, казалось, это растрескавшаяся шкура бегемота. Зыков протянул руку.

— Что вы, товарищ генерал, — вскрикнул Минаев, — у меня не руки — огород…

Но генерал схватил его грязную руку и завопил:

— А вы понимаете, что вы эти проклятые Сельцы взяли?.. Мне еще ночью командующий звонил — кто отличится, представлю, а не возьмете…

Месяц спустя отпраздновали событие: Минаев получил орден Ленина. Мир был наполнен духом цветения, кружились, как снежинки, лепестки. Ужинали на свежем воздухе. Перед этим выпало несколько спокойных дней — подвозили артиллерию, боеприпасы: готовились к лету. Настроение у всех было приподнятое, радовались и награждению товарища, и хорошему вечеру, и близости развязки. Глядя на Минаева, Осип вспоминал курган в степи. Не думал я тогда, что будем сидеть где-то возле Польши, ужинать, смеяться… Мало кто из тех уцелел…

Принесли французское вино — забрали у фрицев. Минаев, попробовав, сказал:

— Впечатление лестное, но поверхностное…

Полищук, тот сразу попросил, чтобы ему дали водки:

— Этот квас не про нас…

Осипу и Леонидзе вино понравилось. Шариков отказывался, наконец заявил:

— Я вообще ничего не пью, но раз такой случай…

И залпом выпил стакан водки.

Осип, Минаев, Леонидзе, Полищук, Шариков, Оля, редактор Чалый… Все они друг друга знают, живут дружно; выпили и размечтались. Говорили о том, что будет после войны. Будущая жизнь казалась им светлой, похожей на этот апрельский вечер. Полищук видел, как он вернется к любимому делу — он был учителем математики в Нежине. Чалый часто подумывал — хорошо бы после войны написать большую книгу — роман или мемуары, он только боялся, что не окажется таланта, да и другие опередят, но сейчас он верил, что напишет чудесно, люди, читая, будут плакать и смеяться. Леонидзе тосковал по молодой жене, по огням Тбилиси, которые реют внизу, как светлячки, по книгам — когда началась война, он был студентом второго курса.

Минаев сказал:

— Представляю себе, как мамуля обрадуется. Но она у меня строгая, напишет — ты не задирай носа, взобрался на холм, а слететь вниз куда проще…

Он думал о том, как обнимет свою мамулю, покажет ей Оленьку, мамуля скажет «внуков давайте»…

Шариков в «гражданке» был инженером, дело свое он любил, но сейчас почему-то он представлял себе первое послевоенное утро не среди грохота станков, а на речке, когда тихо-тихо, слышно, как шуршит камыш, как звенит муха. Никогда он не читал стихов, а пришло в голову самое что ни на есть поэтичное: хорошо бы послушать тишину, кажется, неделю слушал бы не отрываясь…

Осип ласково улыбался, шутил, переносился в мыслях от школы Полищука к слезам мамули. Сам он ни о чем не мечтал. Вот уж месяц, как он получил письмо от командира полка о смерти Раи. Ни с кем он об этом не говорил, даже Минаеву не сказал — хотел сказать, но не смог — слова остановились в горле. Он потерял Раю тогда, когда нашел ее, когда впервые понял, чем она была в его жизни. Он даже не знал, получила ли она его письмо после Киева. Они должны были встретиться; сказать друг другу самое важное, и вмешалась смерть. Оставаясь один, Осип глядел на фотографию, которую Рая прислала ему из Ржева. «А для тебя я все та же — киевская…» Иногда ему начинало казаться, что свалившееся на него горе — наказание. Он не понимал, что такое счастье, не видел Раи, был сух. Даже мать его побаивалась… Но ведь это — война, Рая погибла, как солдат, майор написал «геройски воевала»… А война — длинная, она началась до войны, вот и не было времени… Только недавно он разобрался в своем сердце. Может быть, именно потому, что до войны он слишком мало жил своей жизнью, прошлым летом, когда они двинулись на запад, ему так захотелось счастья, тепла, Раи… И вот ничего у него нет — песок Бабьего Яра, могила на Смоленщине… Всю нежность он перенес теперь на товарищей. Полк — его семья. Мамуля Минаева ему кажется похожей на Хану, а когда Оля краснеет оттого, что Минаев ее дразнит, Осип вспоминает Раю. Кончится война, не станет и этого… Но не менее страстно, чем другие, Осип мечтал о конце — тоска, усталость, надежды других требовали: хоть бы скорее кончилось!..

— Пожалуй, это лето будет последним, — сказал Широков.

— Предпоследним, — ответил Полищук. (Он был убежден, что все кончится к зиме, но не хотел этого сказать из суеверия.)

Осип вдруг засмеялся.

— Помнишь, Митя, как ты поверил, что второй фронт открыли? Паршивое было время. Степь… Драпали…

— Я поверил в значение слов, — ответил Минаев, — решил, что они действительно джентльмены… Теперь-то они откроют, теперь им опасно не открыть — могут опоздать. Это, как мамуля говорит, «после ужина горчица»…

— С ними или без них, а скоро будем кончать, — сказал Осип. — За это есть смысл выпить, кто — отечественной, а я уж «кваску».

Утром Осип шел по селу; возле хаты он увидел сержанта Никитенко с молодой красивой женщиной. Осип улыбнулся:

— Знакомство завел?

— Что вы, товарищ майор!.. Жену нашел — она как раз перед войной к сестре поехала с дочкой. Не поверила… Я ее по имени называю, стоит, смотрит, как с того света пришел…

Женщина глядела на сержанта горячими глазами, и на длинных ресницах дрожали слезы. Она сказала:

— Зайдите в хату, товарищ командир, дочку посмотрите.

Девочке было лет пять. Она играла с пустыми гильзами. Осип взял ее на руки и покружил, как делал он с Алей. Он стал рассказывать сказку — спутал, все позабыл, но девочка слушала его, как завороженная, чуть раскрыв рот; потом она начала перебирать ордена и медали на его груди, улыбаясь, щебетала:

— Солнышко… Звездочка…

Он шел один по горячей пыльной улице села и улыбался; он почувствовал счастье, как никогда прежде его не чувствовал; и может быть оттого, что это счастье было чужим, еще светлее была его улыбка, чище мягкие теплые глаза.

Вечером генерал Зыков ему сказал:

— Нас перебрасывают на Третий Белорусский… Теперь так ударим, что больше они не опомнятся…

25

Весной особенной жизнью зажил этот лес, как все леса Франции; не только куковали кукушки и на сотни голосов свистели, верещали различные пичуги — леса наполнились человеческими голосами. К тем героям, которые пришли сюда в темные годы, теперь каждый день прибавлялись сотни и тысячи новых. В городах было уж по-летнему жарко, шумели грозы, люди шушукались о близком десанте, о том, как немцы будут расправляться с мирным населением. Маленькие листовки на заборах казались приказами о мобилизации. И по тропинкам, которые вели в мак