Буря — страница 37 из 159

от стихов к названиям улиц, от улиц к дождю, от дождя к Шопену.

Они вышли из «Континенталя». Рая знала — нужно итти домой, говорить о чем-нибудь безразличном; а она пошла медленно в другую сторону, шла, как будто не замечала, что рядом Полонский.

— Почему вы не едете в Сочи?

— Не знаю.

— Вы думаете, что будет война?

— Нет.

— Вы были в Сочи?

— Нет, в Сухуми был.

— Хорошо?

— Мне больше всего понравилась дорога — из Одессы.

— Солнце и голубое море, правда?

— Нет, был сильный шторм. Многих укачало… Я простоял всю ночь на палубе. Страшно, но очень хорошо. Есть стихи:

Ревет ураган,

Поет океан…

Мчится мгновенный век…

А по-моему, это страшно, когда шторм… Я никогда не видела. Когда же вы поедете? В августе?

— Не знаю… Вдруг война будет…

— Вы только что сказали — не будет…

— Разве? Не знаю… Я сейчас подумал — увидимся ли мы еще?..

Они шли по пустой, темной улице. Кругом были сады. Над ними звезды. Он взял ее под руку, почувствовал, что она прижалась к нему. Ни о чем не думая, он поцеловал ее, она ответила; потом отобрала руку:

— Нет.

— Почему?

— Не знаю…

Он взял ее руку, она отдернула.

— Почему вы не хотите?..

Она молчала. Ускорила шаг; теперь они шли вниз к Крещатику. Он увидел, что у нее в глазах слезы. Они не разговаривали; только когда они подошли к дому, где жила Рая, она сказала:

— Вы не должны сердиться… Я не могу иначе, я это чувствую, а объяснить не умею ни вам, ни себе. Нет, не потому, что не хочу… Когда-то говорили «не так живи, как хочется»… Вот и бога нет, а все-таки, как хочется — нельзя…

Она была настолько взволнована происшедшим, что не подумала привести себя в порядок, так и пришла домой заплаканная. А Хана на беду не спала, увидев Раю, вскрикнула:

— Что случилось?..

— Ничего…

— Тут приходила Антонина Петровна, говорила, что немцы обязательно нападут, я уж не знаю, кто ей сказал… А ты, Раечка, что слышала?

— Я? Ничего…

Рая разделась, хотела лечь, вдруг услышала, что Хана плачет.

— Что ты?..

— Леву, наверно, убили… Чем мы прогневили бога?..

— А ты веришь в бога?

— Не знаю… Когда все хорошо, я об этом не думаю. А когда что-нибудь случается… Ты, Раечка, не сердись, у тебя книги, ты в театр ходишь… А у меня только это — вспомню, как когда-то молилась, и полегчает. Мне за Леву страшно…

— Если будет война, Осип пойдет…

— Ося крепкий. А Лева, как покойный Наум… Ося не растеряется. Я тебе скажу по правде — я Осю боюсь. Смешно — я его нянчила, а боюсь.

— Почему боишься?..

— Он молчит.

— Он, как ребенок, не умеет ничего сказать о себе. Я, кажется, сейчас его понимаю… С ним и счастья не нужно. Трудно только, ох, как трудно! Я не о нем говорю. Жить трудно. А ведь я и не жила еще, баловалась. И все-таки трудно…

Хана прижала ее к себе, как Алю:

— Знаю, все знаю… Только бы войны не было! А это уладится… Ну, вот и уладилось, вот и спишь…

Рая, измученная, уснула рядом с Ханой; во сне она чуть улыбалась; не так, как когда танцовала с Полонским; теперь ее улыбка была легкой, спокойной. Заснула и Хана. Дыхание, как часы, отмеряло время. А июньская ночь была короткой.

16

— Нужно хоть часок поспать, — сказал фельдфебель Грюн, которого звали «Тараканом», потому что он забавно топорщил свои жидкие длинные усы.

Он вскоре встал, ругаясь и позевывая:

— Не спится…

В ту ночь никому не спалось. Десять дней они стояли в этой деревне, изнывая от жары, от комаров, от неизвестности; и вот томлению пришел конец.

Молоденький солдат, с лицом по-детски припухлым, с очень светлыми изумленными глазами, сквернословил и плевался, вернее, делал вид, что плюется — во рту у него все пересохло. Это был Клеппер, сын домовладелицы в Гамбурге. Он трусил, но хотел быть храбрым: пусть Лотта знает, что он мужчина, а не школьник!.. Страх торчал где-то в нижней части живота. Клеппер размышлял вслух:

— Пауль говорил, что когда в Нидерштейне они покончили со всеми, там оставался один коммунист, он был левшой, и Пауль говорил, что его можно было раздавить одним пальцем, но они не могли его словить, и они попали к чорту в штаны, потому что он бритвой зарезал Штрамера. Когда они окружили дом, где он спрятался, он убил двух штурмовиков, этот проклятый левша, он заставил их пропотеть всю ночь. Если в России много коммунистов, мы попадем в чортовы штаны…

— Ну, ну, мальчик, полегче, — сказал Таракан. — Твой левша был немцем, а здесь русские. Я видел одного русского, он не знал даже, как высморкаться. Они могли воевать, когда воевали с косами или вилами, а перед нашими игрушками они не успеют икнуть.

Таракан побывал в Польше, во Франции, он снисходительно разговаривал с необстрелянными сопляками.

— Это тебе, мальчик, не выборы, коммунист или нет, он не успеет опомниться. Я об одном жалею — почему мы не танкисты? Мы всегда опаздываем. У меня младший брат танкист, эти паршивцы снимают все пенки. Когда мы приезжаем, старые бутылки выпиты, а молоденькие девушки перепорчены.

Клеппер сделал над собой усилие и громко расхохотался. Он подумал, что хорошо бы сняться с какой-нибудь девчонкой и послать фотографию Лотте. Пусть знает, что он — настоящий мужчина… Но страх не проходил, теперь он ворочался под ложечкой. Клеппер небрежно спросил Таракана:

— А вы попадали в поганую историю?

— Я не вылезал из поганых историй. Когда мы подошли к Сомюру, наши танки были уже в Ля Рошелли. Откуда ни возьмись — они… Ты думаешь, это были французы? Чорта с два, это были черные, и они на нас лезли, как будто мы африканские козы. Пришлось поработать до вечера… Это, конечно, пакость — сенегальцы, но это умирает, как все прочее. Русские могут, если им вздумается, вымазать рожу ваксой, все равно перед нашими игрушками они не успеют побледнеть…

Ефрейтор с «железным крестом» поддержал Таракана:

— Когда у них были цари и немецкие генералы, они еще могли защищаться. Теперь они могут только агитировать. Это — колосс на глиняных ногах.

— Говорят, что там паршивые дороги.

— Ну, если мы проехали через Польшу, мы проедем и через тартарары.

Клеппер не мог успокоиться. Он снова сплюнул и сказал:

— Но фюрер объявил, что они собирались напасть на нас. Значит, у них большая армия…

— А ты, мальчик, думал, что это — Люксембург? Конечно, у них большая армия. Значит, нам придется построить большие лагеря для военнопленных.

Сорокалетний унтер Бауер, в прошлом учитель рисования, морщился: какая пакость!.. Зачем мы суемся в Россию? Неужели и русские должны стать наци?.. Хватит того, что они заставили нас маршировать по указке этих сморкачей. Во что я превратился? Таскаю у полячек кур… Ровно десять лет тому назад, нет, не в июне, в августе, я должен был поехать в Москву, я записался в «Интуристе» на Унтер ден Линден… Мы пошли туда с Фрицем. А потом Краузе пригласил меня в Герингсдорф, и я не поехал… Почему я здесь? Что мне сделали русские? Ровно ничего. А наци сделали из меня подлеца. Я, наверно, заразил ту девчонку, в Кельцах… Ее звали Янина… Противно! А эти идиоты радуются…

Клеппер решил написать Лотте; писал он витиевато, стараясь не выдать своих чувств: девушки любят презрительных сердцеедов. «Ужасная ночь последнего ожидания…» Он тщательно зачеркнул слово «ужасная» и поставил «роковая».

«В Польше много красивых девушек, товарищи на них заглядывались. А мои мысли далеки. Туда, на Восток, где восходит солнце и где, может быть, зайдет моя жизнь!.. Через час — бой. Ты помнишь нашу прогулку в Обервальде? Я выполню все, что я сказал. Я тебе улыбаюсь с переднего края…»

Кончив письмо, он вынул записную книжку, которую Лотта подарила ему, и записал:

«21 июня. Ночь. Приказ. Никто не спит — готовимся. Ужас».

Он попробовал утешить себя шоколадом, но, откусив кусок, выплюнул — тошнота подступала к горлу.

Рихтер не разговаривал, не слушал, он думал о Гильде. Сейчас она спит. А если нет… Вдруг у нее Роберт?.. На вокзале он стоял рядом с нею… Он остался в Берлине. Может быть, он у Гильды? Он приехал в девять, она заставила его прождать полчаса в гостиной. Он смотрел книгу «Готика Германии» и нервно зевал. А она переодевалась, надела кимоно, голубое с цаплями, потерла пробочкой от духов шею, грудь, вышла, поглядела на Роберта круглыми печальными глазами: «Мой друг, вы здесь?..» Как будто она не знала, кто ее ждет! Потом вскрикнула: «О, Роберт!.. Что вы делаете?..» Сейчас она говорит: «Вдруг Курт узнает? Я не хочу его огорчать…» И Роберт жалеет: «Бедный Курт…» Нет, этого не может быть! Почему я терзаю себя дурацкими историями? Да еще в такую ночь… Нужно об этом забыть. И Рихтер заставил себя прислушаться к беседе.

— Они справились с Наполеоном, — говорил ефрейтор, — это сущая правда. Но тогда ездили на перекладных, а теперь все решают моторы, теперь расстояние не может никого испугать…

Рихтер в тоске подумал: они не знают, что такое Россия… Это не страна, это мир. Едешь, едешь — и не видно края… Человек все время ощущает свое ничтожество. Там можно и без войны потеряться — умрешь, никто не узнает… Конечно, у русских нет нашей организации. Это странные люди, на них нельзя положиться. Ты говоришь и не знаешь, что он через минуту выкинет… Они могут нас встретить с цветами, я не удивлюсь. А могут драться, как сумасшедшие. Я был там, но разве я их знаю? И полковник Вильке не знает, поэтому он говорил «полумирное проникновение». Можно понять француза, англичанина, голландца, а здесь — азиаты. Даже фюрер, наверно, не подозревает, что это за орешек…

— Конечно, их много, — говорил Таракан, — но китайцев еще больше. Война не арифметика… Я видел, как французский генерал сдался в плен, у него было на груди восемнадцать ленточек, — кажется, не сопляк, но он ревел, как теленок, потому что он видел, что перед немцами он — сопляк. Русских может быть больше, чем муравьев, это не имеет никакого значения. Я тебе говорю, мальчик, против наших игрушек нельзя пойти с вилами. Говорят, что у казаков хорошие кони, хотел бы я поглядеть на этих лошадок, когда покажутся наши танки.