Усталость мешала ночью уснуть; тогда он думал напряженно, поспешно, как будто хотел до первого боя додумать все не понятое им за долгие годы жизни. Он говорил себе: молодым все ясно — они защищают свои идеи, свой мир. А я?.. Сколько раз я в душе спорил с товарищами… Почему теперь исчезли все различия? Когда я слушал Сталина, я знал, что он говорит за всех. Сегодня мы проходили мимо старой церквушки. Я неверующий, она мила мне березками, детскими воспоминаниями. Напротив — школа, там был призывной участок — если мы выстоим, в этой школе будет учиться Поленька… Старик Журавлев вчера сказал, что мы защищаем Россию. Нет, мне дорога не просто Россия, а вот эта, живая, сегодняшняя. Она впитала в себя прошлое. А прошлое ничего не может впитать… Я мог критиковать, сомневаться, теперь я вижу, что мне без этого не жить…
Он засыпал, а утром начиналась учеба; и он радовался — впервые в жизни он мог не колебаться, не спорить с собой; теперь он солдат: пошлют, прикажут — он выполнит. Война представлялась ему четкой и ясной: генерал что-то отмечает на карте; командир батальона передает приказ командиру роты, а он, Лукутин, ползет, стреляет, сидит в окопе.
Потом он усмехался, вспоминая об этих мыслях: война оказалась иной…
Они ночевали в Вязьме, в маленьком косом домике, переполненном соломенной мебелью, тюками, тряпьем. У хозяйки был флюс; она печально глядела на военных, вздыхала. Лукутин посмотрел на иконы и, задумавшись, спросил:
— Верите в бога?
Она покачала головой:
— Теперь многие поверили… Если немцы придут, так спокойней… А я хотела бы во что-нибудь верить — жить легче…
— В народ наш не верите?
Она вздохнула:
— У немцев, говорят, все на машинах… У них солдаты шоколад получают…
Лукутин был с товарищем — до войны Федосеев работал на «Шарикоподшипнике», он писал письмо жене, но, услышав разговор, оторвался, сказал хозяйке:
— Женская у вас природа… Погоди, приедем на машине — залюбуешься.
Хозяйка снова вздохнула: болел зуб и было страшно — бомбить будут, потом придут немцы…
Когда под утро Лукутин и Федосеев уходили, она всплакнула:
— Не пускайте вы немцев! Все-таки свои…
Эти слова преследовали Лукутина; он вспоминал глаза женщины, грустные и бессмысленные, такие бывают у замученной лошади… Федосеев, наверно, думает о жене… У других — жены, родители, друзья… А у него только Поленька, ей и написать нельзя. Она не понимает, куда девался папа… Ее нужно заслонить, как эту женщину с флюсом… И за всех думать. И за всех умереть…
Вдруг он струсит? Он считал себя малодушным. Разве он осмелился когда-нибудь выступить против других, раскрыть рот на собрании? Даже перед Катей он робел. Что же с ним будет в те минуты, когда и храбрые теряются?..
Ночью немцы бомбили деревню, там стояла батарея. Было светло, как днем, от ракет. Кто-то выругался:
— Гад, сколько навешал!
Лукутин лежал на животе и тупо себя спрашивал: почему я так боюсь? Даже удивительно!.. Неужели я исключение, жалкий трус?.. Все внутри обрывается… А уйти, не уйду — нельзя…
Два дня спустя он попал в пекло; все произошло как-то сразу. Может быть, генерал знал о положении; но командир роты и не подозревал, что немецкие танки прорвались. Правда, им не раз говорили, что танков бояться не нужно, есть гранаты, «бутылки», важно только не снервничать, выждать, когда танк подойдет… Когда об этом говорил батальонный комиссар, все выглядело простым и нестрашным. Люди, однако, растерялись. Лейтенант Жигач кричал:
— Бутылки где? Щеголев говорит, что утром послал…
Лукутин оказался в узенькой канаве, поросшей крапивой, рядом — Федосеев, Левин. Бутылки были из-под пива, и Федосеев пробовал шутить:
— Раков не хватает…
Левин в ответ выругался. Лукутин молчал. Он ни о чем не думал, только жадно вглядывался вдаль. Сколько они просидели? Лукутин машинально смотрел на циферблат часиков, но ничего не удерживалось в сознании. Он не увидел, а услышал приближение головного танка. Гул и лязг росли. Лукутин пригнулся еще ниже; крапива жгла лицо. Дорога на этом месте круто поворачивала. Танк замедлил ход. Лукутин увидел, как из башенного люка показался немец. Кажется, офицер… Лукутин выпрямился и швырнул бутылку. В глазах у него все помутилось, он больше ничего не видел.
Стреляли. Лукутин снова прижался к земле. Страшно не было. Страх он почувствовал только вечером, когда лейтенант Жигач сказал:
— Представлю всех троих к награждению.
Тогда Лукутин очнулся, вспомнил худое темное лицо немца. Это смерть лязгала зубами… Так можно стать фаталистом. Играть в чет и нечет с судьбой… Смешно и чертовски страшно. А прикажут завтра — и снова пойду, буду ждать в крапиве… Для человека здесь нет выигрыша… Нет, есть — войну мы выиграем… Потом будет больше пушек, хорошие пушки, а пока что бутылками… Глупо, что из-под пива…
Федосеев изумился: Лукутин, над старомодной вежливостью которого все посмеивались, стоял посредине дороги и так ругался, что даже двое ездовых раскрыли рот.
— Что с вами, Павел Сергеевич?
Лукутин сконфуженно улыбнулся.
— Ничего… Воюем.
4
— Мужское это дело, — говорила Хана. — Бедного Леву, наверно, убили. Теперь Ося пойдет. Он понимает и другим рассказать может… А ты куда?.. Не до того им, чтобы с тобою нянчиться…
Рая в ответ рассеянно улыбалась. Госпиталь она приняла вначале, как нечто неизбежное. Конечно, лучше бы в истребительный батальон. Но она и стрелять не умеет… Пусть госпиталь. Главное — попасть на фронт. Что такое фронт, она не могла себе представить, только чувствовала — сердце бьется там, а сюда кровь едва доходит, улицы холодеют, отмирают.
Отец Вали, Алексей Николаевич Стешенко, узнав, что Рая уезжает с военным госпиталем, возмутился:
— Детская романтика! Никому она не нужна… И потом, извольте видеть, жена, мать — и забывает о своем долге… Хорошо, что с Валей муж…
Незадолго перед войной родители получили от Вали короткое, но важное письмо, она сообщала, что вышла замуж за инженера Влахова и счастлива. Какая беда, — вздыхала Антонина Петровна, — теперь пошлют его на фронт, не дают людям успокоиться… Впрочем, Антонине Петровне мешали отдаваться тревоге хозяйственные заботы: она закупала муку, крупу, сахар, готовилась к трудной зиме. Все же она нашла время, чтобы забежать к Хане.
— На вашем месте я запретила бы Рае делать такие глупости.
Хана ничего не ответила. Как будто Рая ее послушается? Она говорила Науму, что глупо уезжать в Париж. Его там убили. Когда она попробовала сказать Осе, что нельзя оставлять молодую жену без присмотра, он отмахнулся. Только Аленька ее слушает. Да только Аленька у нее и осталась. Вместе будут сидеть по вечерам, ждать, когда кончится эта проклятая война. Зачем люди воюют? Лева приезжал из Парижа, хорошо выглядел, показывал фотографию веселой жены. Значит, ему было хорошо в Париже. А Осе было хорошо здесь… Наверно, и немцам было хорошо у себя, говорят, там много товаров, чистые улицы… Зачем им Киев? Почему нужно убивать друг друга?.. Сумасшедшие! Может быть, это оттого, что люди забыли бога?.. И Хана пыталась вспомнить молитву. Но непонятные слова путались в голове. Рая рассказывала про госпиталь: «Просят — подлечите, мы с ними рассчитаемся»… Антонина Петровна вбегала с криком: «Дрова, главное дрова, топить не будут…» Пришел Полонский, чтобы проститься. Он в речной флотилии. Говорил про Коростень. «Немцы прут…» С ума они сошли, как Наум!
Рая легко и просто расцеловалась с Полонским, будто не было позади ни искушений, ни борьбы, ни лихорадочной ночи — последней ночи мира. Когда он ушел, она подумала: какое счастье, что я тогда вовремя опомнилась! Теперь мне легко с ним. И Осипу написала: «Помни, что люблю, буду ждать»…
От Осипа пришло короткое письмо, писал он Рае и матери:
«Завтра уезжаю в Действующую армию. Настроение у всех приподнятое. Фашистское нападение нас застало врасплох, но враг просчитался, он будет разбит…»
Хана много раз перечитала письмецо, потом пошла к Стешенко:
— Ося пишет, что враг будет разбит…
Алексей Николаевич раздраженно усмехнулся:
— Читали… Вы лучше стекла оклейте, если полетят, новых не найдете.
Хана обиделась: как мог Стешенко читать то, что написал Ося? У нее умный сын, словами не бросается, если он говорит, что немцев побьют, значит, он знает…
Пришла к Хане Вера Платоновна.
— Боря в Тарнополе. Боюсь — не выбрался. А ваш где?
Хана прочитала письмо Осипа. У Веры Платоновны показались на глазах слезы:
— Хорошо написал. Это правда, что победим. Помню я немцев… Может быть, у них много пушек — сердца у них нет… Вот ведь как он вам написал!.. Обязательно победим… И Рая — молодец!.. Были бы мы моложе…
Она поглядела по сторонам, будто не верила, что они одни, потом обняла Хану:
— Нам-то и поплакать можно. Никто на нас не обидится…
Госпиталь уезжал. Рая взяла на руки дочку и вдруг испытала острый страх, сама не могла понять почему, корила себя — теперь все расстаются. Она сдержалась и спокойно обняла Хану, говорила: «Не волнуйся, мы ведь всегда в тылу…»
Уходя, Рая снова почувствовала — страшно!.. Не помнила, как добралась до госпиталя, все было в тумане. А там сразу пришла в себя; жила одним — работой.
Было ли это детской романтикой, как говорил Стешенко? Госпиталь давно перестал быть для Раи чем-то загадочным. Она теперь знала, что госпиталь — это запах карболки, койки, гипс в бочках, тюки ваты, марля с кровью, с гноем, ночные горшки, утки, крик, хрип, задыхание, воздух, пропитанный лекарствами, испариной лихорадки, духотой агонии. Почему же хрупкая Рая, которую домашние баловали, ограждали от мелких невзгод, нашла здесь душевное успокоение?
Осип сказал бы о правильном воспитании, был бы он прав и не прав. Рая возмущалась фашистами, любила родину, жаждала победы; но ведь все ее подруги, сверстницы разделяли эти мысли и чувства, но не все попытались перейти легкую, почти неощутимую черту, которая в дни испытаний отделяет тех, кто делает историю, от тех, кто эту историю принимает как рок. Был в Рае огромный запас нерастраченных сил, жажда своего пути, тоска по живому делу. Не мог ее успокоить муж, не давала удовлетворения работа, оставались мечты, они точили сердце, как точит камень вода. Это была самая что ни на есть обыкновенная женщина, в меру кокетливая, в меру скромная, по анкете — служащая, по положению — любимая жена, мать Али, с обыкновенными поступками — пойти в театр повздыхать, а потом разжечь примус, помечтать над старым романом — как они чудесно жили, эти роковые героини, и час спустя ответить мужу, который ищет в комоде носки: «сейчас заштопаю, хотя мне пора на работу», и про себя вскользь подумать — не те времена, я — советская, равная, у меня свое дело… Словом, таких, как Рая, было очень много, и если могла она привлечь чье-то внимание, то разве что своими непомерно длинными ресницами. Но жило в ней чувство неудовлетворенности, не раз она думала: Вале хорошо, она будет актрисой, ее полюбил какой-то необыкновенный человек, он всюду побывал… Зина увлечена работой, да и вообще с Зиной нечего тягаться, это исключительная натура. Галочка? Ну, Галочка погрустит, поплачет, а через минуту расхохочется. Только я не нашла себя… Хотела любить, как в старых романах, а вышло глупо — мешала Осипу работать. Он не плохой, он очень хороший, но он не дает себя любить… Чуть было не уступила Полонскому, а ведь это — на час или на месяц — так можно разменять сердце на мелочь…