— Нам говорили, что приказ не позднее двадцать шестого выйти на Волгу. Позавчера у нас объявили, что Сталинград взят.
— Это кто объявил? Геббельс?.. А ну-ка, «доктор Геббельс», поддержи…
Собачонка залаяла. Фельдфебель ничего не понял, но, видя, что русские смеются, на всякий случай почтительно улыбнулся.
— А что вам офицеры говорили — почему здесь топчетесь?
— Офицеры говорили, что повсюду хорошо, только здесь задержка, потому что здесь…
— Что здесь?
— Господин полковник, я простой солдат, я исполнял приказ…
— Я тебя спрашиваю, что офицеры говорили?
— Они говорили, что здесь против нас сумасшедшие…
Только рассвело, начали бомбить. Кажется, такого еще не было. А может быть, это только кажется, пять дней тому назад, когда убили Магарадзе, тоже, казалось что такого еще не было. Хочется кричать… Когда улетели, выползла Лина, перевязала руку младшего лейтенанта Баранова: расщеплена кость. Вчера Минаев, глядя, как Баранов подшивает воротничок, сказал: «Золотые у тебя руки»… Сколько убитых?.. Игнатов обещал пополнение… Двинулись танки. Бронебойщик Шаповалов прицелился, осколком снаряда его ранило в руку; он все-таки тремя выстрелами остановил танк. Чадушкин бил по тяжелым; один из них подошел к холмику. Чадушкин не умолкал. Два снаряда легли на бугор, ранило Загвоздева, третий попал в цель — расползлась гусеница. Немецкие автоматчики полезли было дальше, но их остановили пулеметы. Как всегда, трудно было что-либо понять, но все делали именно то, что нужно; не было в этом ни порыва страсти, ни задора, только то ожесточение большой усталости и большой воли, которое поддерживало батальон с первого дня битвы. У Минаева было злое, жесткое лицо; небритый, он казался постаревшим на двадцать лет; он вытирал рукавом лицо и кричал в телефон: «Шестнадцать танков… „Мессеры“ над правым хозяйством…» Осип ни о чем не думал — ни о Рае, ни о Сталинграде. Он потом не помнил, как лег за пулемет, когда убили Завьялова, как кричал сержанту Королеву: «Коммунисты, вперед!..»
Наступила тишина, долгожданная и тягостная тишина первых минут, когда люди, земля, воздух опоминаются. Осип пошел к Шаповалову.
— Что с рукой?
— Он, гад, сошки разбил. Я вижу — идет, перетащил ружье…
Осип говорил Минаеву:
— Я его про руку — кость разбило, а он про сошки. Нужно снова подписать, оба подпишем, — почему они тянут с награждением? Кто-кто, а Шаповалов заслужил…
Минаев вдруг улыбнулся.
— Ты про руку, а он про сошки… Знаешь, фрицы не такие уж дураки, наверно мы действительно сумасшедшие. И не только мы — у Романовского, повсюду… Похоже, что Сталинграда им не взять.
— Если так дальше будет, через неделю откатятся…
Им казалось, что это — конец, еще несколько таких дней, и наступит развязка. А битва только разгоралась;
5
Рая перечитывала письмо Осипа и всякий раз, доходя до слов «обязательно пришли фото», растерянно улыбалась. Не узнает… Она посмотрела в зеркальце, как будто хотела проверить, похожа ли на прежнюю. Нет, не киевская, другая — ржевская…
Она нашла Осипа. Какое это счастье!.. Она шла по лесу и улыбалась, а лес был разукрашен — красный, золотой. Вдруг она остановилась — вспомнила все, что давным-давно запретила себе вспоминать: Киев, за шкафом громко вздыхает мама, Аля в зеленом платьице, с куклой Машей, с верблюжонком — «мой велблюд»… Рая еще улыбалась, а в глазах были слезы, первые за весь этот год. «Сержант Раиса Альпер, участник слета снайперов»… Ей хотелось сейчас же увидеть Осипа, прижаться головой к его груди, ничего не говорить, только долго, долго плакать.
Она снова перечитала коротенькое письмо. Осип не написал, где он, — нельзя, но она знала, что майор Калюжный поехал к Сталинграду. «Сейчас здесь такая обстановка, что трудно сосредоточиться». Может быть, пока шло письмо, его убили? Найти, чтобы сразу потерять… Малодушие! Как будто если у Сталинграда, значит обязательно убьют. Он не такой, чтобы пасть духом. Мама говорила: «Ося не Лева, Ося крепкий…» Бедная мама, что они с нею сделали?.. Осип пишет, что понимает все, только не может себе представить меня с винтовкой. А разве я могла себе представить?.. Читала «Прощай, оружие» и ревела, говорила Вале: «Мужчины сумасшедшие, стрелять в людей…»
Когда Рая мечтала попасть в истребительный батальон, она не понимала, что это значит, она только чувствовала, что жизнь перемещается с еще шумного Крещатика на поля, в леса, в другой, неведомый мир, который Полонский называл «театром военных действий». Попав в госпиталь, Рая отдалась работе, радовалась: вот и я пригодилась… Тогда она думала: скоро победим, встречусь с Осипом, все будет по-другому, он меня поймет, смогу больше дать Але — повзрослела, увидала жизнь… Она думала о завтрашнем дне, как о празднике, от слов «когда кончится война» сильнее билось сердце, мерещились Днепр, аллея с каштанами, тихая музыка, покой.
И вот настал тот страшный день: «Наши войска оставили г. Киев». Она делала все, как прежде, накладывала перевязки, утешала раненых, была исполнительной, приветливой; никто не догадывался, что за улыбкой, за лаской, за глазами, прикрытыми длинными ресницами, нет ничего, кроме холода и смерти.
Они стояли под Ростовом. Ветер швырял в лицо жесткий снег. Привезли раненых. Рая в первый раз увидела немцев. Неужели я должна за ними ухаживать?.. Неделю назад пришла женщина из Киева, рассказывала: «Убивали в Бабьем яру… И детей…» Может быть, этот убил Алю?..
— Вы были в Киеве? Не понимаете? В Киеве?
Немец кивнул головой.
В тот вечер Рая прошла к Лыжкову:
— Товарищ комиссар, разрешите подать рапорт…
Лыжков прочитал и насмешливо спросил:
— Ищете, где повеселее?
— Нет. У меня дочка осталась в Киеве. И мать мужа…
— Вы и здесь делаете полезное дело.
— Да, но я не могу… Я должна убивать.
Она так это сказала, что Лыжков отвернулся.
Она научилась стрелять; говорили, что у нее хороший глаз, крепкая рука. Но она ни в кого не стреляла. Зачем я здесь? Уж лучше ходить за ранеными… Молодая женщина, она жила среди мужчин; нелегко было ко многому привыкнуть. Пробовали за ней ухаживать, она отрезала: «Брось! Не такая…» Один лейтенант говорил: «Разве это девушка? Это камень!..»
Косиков был широкоплечим угрюмым сибиряком. Увидав впервые Раю, он недоверчиво оглядел ее: пигалица… А потом с гордостью Косиков говорил: «Это я ее выучил…»
Она не забудет, как убила первого немца. Был светлый весенний день; едва зазеленевшие деревья казались кружевными. Косиков спросил: «Видишь?..» Рая увидела рогульки стереотрубы. Она ждала; вся ее жизнь была сейчас в глазах — не пропустить. Часа два или три спустя немец приподнялся, видимо пришла смена. Рая не пропустила. Косиков говорил: «Ты только не зазнавайся, это тебе повезло. С первого раза…» Рая почувствовала необычайную легкость, камень свалился с души.
Когда-то она любила Шопена, вздыхала над «Вешними водами», огорчалась — Осип не заметил, что у меня новая прическа… И вот о ней говорят: «Глазомер исключительный, знает, какой ветер, и спокойная — выждет. Двадцать восемь на счету…» А она живет одним — не прозевать двадцать девятого. Две жизни. Да и две женщины… А может быть, сердце все то же — кончится война (разве она может кончиться?), и сержант Раиса Альпер снова станет Раей, будет играть ноктюрны, плакать над романом, шептать Осипу: «Милый, не уезжай»?.. Нет, никогда этого не будет, не может быть! Убить двадцать девятого… Али нет. И меня нет… Осип написал другой, прежней… Почему я думаю о себе? Осип у Сталинграда…
Степь, юг, далекий, незнакомый город. Говорят, он очень длинный и белый. Теперь, наверно, почернел… Там решается все. Удивительно, что и название такое — Сталинград. Это не может быть случайно… Туда их нельзя пустить. Как они этого не понимают?..
Рая увидела вдалеке рябь реки. Волга… До чего она длинная! Здесь лес, болота, пройти трудно — засасывает. Вчера сел грузовик, так и не вытащили. А где Осип — степь… Если кинуть веточку, доплывет…
Уже больше месяца как они наступают на Ржев; заняли аэродром; а Военный городок еще у немцев; перед глазами торчат два корпуса, один чуть повыше, их прозвали «полковник» и «подполковник». Направо — Ржев; издали он кажется нетронутым, но многие дома сожжены, остались только фасады. Немцы живут в блиндажах. Перед самым городом лесок, часть его наша, часть немецкая. Ползут разведчики в пестрых маскхалатах, похожих на картины футуристов. В батальоне капитана Горохова много узбеков; стройные, смуглые, в маскхалатах, они кажутся героями восточных сказок. А не похоже это на сказку, глубокие, темные блиндажи, окопы, где грязь чавкает под ногами; прострелен каждый вершок; день и ночь огонь; железо, очень много железа — подбитые танки, чащи проволоки, шлемы. Земля густо нафарширована осколками снарядов, полусгнившими людьми, минами, частями машин, конскими черепами, калом. На крохотном участке живут и умирают десятки тысяч людей. Иногда слышно, как немцы разговаривают или поют. Когда пролетают «илы», наши жмурятся: как бы не спутали… По ночам «огородник» скидывает на город бомбы, и все, что еще может гореть, горит. Люди говорят о махорке, о связистке Мане, которая переехала в блиндаж капитана, о военторге, о том, что нужно бы пожаловаться в газету — пропадают письма. Потом начинается атака: взять два квартала. Кварталов давно нет, есть только квадраты на карте, мусор, битое стекло, грязь. Нужно продвинуться на сто шагов. Батареи ищут одна другую. Минометы ищут людей; когда минометы на минуту смолкают, слышна пулеметная дробь. Липнет к лицу грязь. Потом рука липнет: кровь. Считают убитых и трофеи. Член Военного Совета проверяет материал к награждению. При коптилке ищут «автоматчиков» — так называют насекомых. Идут длинные споры: когда начнут выдавать сто граммов — в октябре или ноябре? Усач-старшина говорит: «Сегодня, наконец, выспимся»… Полчаса спустя он лежит мертвый возле ППС — одинокий, как будто заблудившийся снаряд разорвался рядом. Величайшее однообразие слов, картин, действий. «Развесил, сейчас начнет»… «Пикирует, паразит»… «Ока, здесь Гвоздика»… «Да не мешайте вы, чорт бы вас взял»… «Дайте обстановку»… «В девятнадцать ноль-ноль, квадрат сорок шесть»… «Сестричка, попить»… А за всем этим ожесточение второго года, ярость, у которой больше нет слов.