Буря в полдень — страница 19 из 90

в конце концов, Борута? За него я был спокоен — перед самой войной, как я уже говорил, я отвез его в Бирштонас на лечение. Не могли же немцы бомбить такое место, как Бирштонас… Я не подумал, что как только придут гитлеровцы, изо всех углов вылезут фашистские пособники с белыми повязками на рукавах и начнут ловить всех подозрительных, и не только ловить, но и зверски убивать… Но обо всем этом мы узнали значительно позже…

«Правда» напечатала статью Янки Купалы «Германский фашизм — злейший враг белорусского народа». Статья потрясла меня.

«Если враг сорвет яблоко, созревшее в нашем саду, — писал великий белорусский поэт, — оно разорвется гранатой в его руках!

Если он сожнет горсть наших тяжелых колосьев, зерна вылетят и поразят его свинцовым дождем!

Если он подойдет к нашим чистым студеным колодцам, они пересохнут, чтобы не дать ему воды!»

Я знал, что после Первого съезда латышских писателей Янка Купала, Якуб Колас и другие белорусские писатели заезжали в Каунас. Это было перед самой войной. Я обрадовался, что они успели отступить. Янка Купала наверняка сейчас находится где-нибудь в прифронтовой полосе, а может быть, и в Москве…

«Вот что должны делать писатели!» — подумал я, прочитав статью Янки Купалы. Гневным словом — вот чем мы можем помочь великой борьбе!

Статья захватила и Людаса Гиру. Дня два мы прикидывали свои возможности. Пожалуй, единственное, что мы можем, — это как можно скорее организовать литовские передачи по московскому радио.

Когда мы пришли в старый дом в конце площади Пушкина, за редакцией «Известий», нас принял председатель Радиокомитета, молодой энергичный Дмитрий Поликарпов, который позднее некоторое время работал секретарем Правления Союза писателей СССР. Поликарпов был утомлен, ежеминутно на его столе звонил телефон. Узнав, кто мы и как оказались в Москве, он вспомнил мои статьи и стихи Гиры в московской печати. Сразу же завязалась простая беседа о том, что нас всех заботило. В Москве в это время уже находилась актриса Казимера Кимантайте{110}. И вопрос о литовском дикторе был решен сразу же. Кажется, еще в последние дни июня московское радио начало передавать на Литву сводки Совинформбюро о ходе войны и другой материал, который мы успевали переводить из московских газет или писать сами. Теперь я стал частым гостем в Радиокомитете. По сумрачным коридорам большого дома бегали (не ходили, а действительно бегали) работники редакций. В руках они держали листы с машинописным текстом. Из открытых дверей комнат долетал стрекот десятка пишущих машинок. Люди в коридорах разговаривали по-русски, по-белорусски и по-украински, раздавалась немецкая, французская, английская и итальянская речь. Было видно, что здесь и днем и ночью кипит работа, цель которой — информировать мир о том, как сражается и чем живет Советская страна…

Мы приступили к литовским радиопередачам и сразу же почувствовали радостное удовлетворение. Ни минуты мы не сомневались в том, что нас в Литве слышат. Казалось бесконечно важным, чтобы наши люди знали, что даже в годину нежданного бедствия, в эти первые дни войны, они не оставлены на самих себя: Москва, сердце великой страны, не забыла о них. Это чувство подстегивало и нас, заставляло трудиться по многу часов в день, быстро и хорошо готовить материал, оперативно передавать в эфир. Казимера Кимантайте оказалась замечательной сотрудницей: она была на своем посту и днем и ночью.

Мы не переставали думать и волноваться за близких и друзей, оставшихся в Литве. Это стало навязчивой идеей, она не покидала нас ни во сне, ни наяву. И каким было наше удивление, когда в один июньский день мы увидели, что по лестнице нашего дома идет Саломея Нерис со своим сыном. Оба поднимались с трудом, тяжело передвигая ноги, запыленные, нечеловечески усталые, загоревшие до черноты под жарким летним солнцем.

Встреча при таких необыкновенных обстоятельствах была и печальной и радостной. И Нерис и мы не надеялись так скоро встретиться. Лишь на другой день, немного отдохнув, она рассказала нам о своем ужасном путешествии из Каунаса через Зарасай, Даугавпилс, Великие Луки, Ржев. Она видела на дорогах раненых и убитых, сама не раз глядела в лицо смерти — поначалу в Латвии, где ее чуть не расстреляли латышские айзсарги, эти кровавые пособники Гитлера. Во время бомбежки она потеряла сына, которого нашла только через некоторое время. По пути погибло все, что Саломея взяла с собой, — одежда и рукописи. С благодарностью она упоминала о незнакомом советском командире, который где-то под Ржевом посадил ее в свою машину и привез прямо в Москву.

Саломея говорила, что первый день войны она провела в Каунасе, в Союзе писателей, но уехала не вместе с другими; об их судьбе она ничего не знала. Правда, в Ржеве она встретила Йонаса Шимкуса, который помог ей по-братски (долго нес ее уставшего сынишку), но и с ним они где-то разминулись, и больше она его не видела.

Поэтессу до глубины души потрясло все увиденное и пережитое за последние дни. Но она не жаловалась, не плакала, а только крепче сжимала губы. Воспаленные глаза оставались сухими.

Ротомскисы встретили Саломею с таким же человеческим теплом и сочувствием, как и нас. Она получила комнату, смогла отмыться, жена Ротомскиса помогла Саломее одеждой. Вечером мы сидели в комнате Ротомскисов и пили хороший кофе мирного времени и французское вино, оставшееся еще из запасов Юргиса Балтрушайтиса, окунувшись на время в уютную семейную атмосферу и забыв на минуту о своем горе. Ротомскис сказал, что получил указание вычистить все чердаки и кладовки дома, чтобы нигде не оставалось воспламеняющихся материалов — бумаги, тряпок, дров. Уже на следующее утро служащие Постпредства принялись за работу. Не считая прочего хлама, из склада во дворе выгрузили несколько тысяч пустых бутылок из-под французского вина. Их долго валили на машины и куда-то увозили…

Иногда вместе с Саломеей и ее сынишкой, иногда один я уходил в город. Никто не обращал на нас особого внимания. Только изредка, услышав, что мы говорим не по-русски, у нас проверяли документы. Как-то Саломея вернулась с сыном заплаканная. Оказывается, Баландис где-то в сквере начал играть с детьми, но те, услышав, что он говорит на незнакомом языке, закричали:

— Шпион, немец, бить его!

Это была детская реакция на то, что дети слышали от взрослых, но Саломее это показалось обидным и нечеловечным. Как мог, я успокаивал ее…

Шли первые недели войны. Радио и газеты сообщали о все более страшных вещах — гитлеровские полчища ломятся в глубь страны. Москва с каждым днем меняла свое лицо, становилась все суровей. Окна учреждений, огромные витрины магазинов по-прежнему закрывали мешками с песком. Стекла были крест-накрест оклеены полосками бумаги. На лестничных площадках стояли ящики с песком. Город готовился встретить налеты вражеской авиации. Заметно исчезали товары из магазинов, из киосков, с уличных лотков. Вместо папирос начали продавать махорку в пачках. Не всегда можно было достать спички, — некоторые пользовались зажигалками, а кое-кто уже брался за кремень… В город исподволь возвращался быт эпохи гражданской войны. А по улицам и площадям днем и ночью шагали воинские колонны, угрюмые, безмолвные, печатая шаг тяжелыми сапогами, хотя из-под пилоток и шлемов глядели юные, добрые ребячьи глаза. Победить и умирать шли молодые парни, оставив дома плачущих родителей, невест, а многие и жен, детей…

Ночью город утопал в непривычной, неприветливой темноте. Была середина лета, долго не смеркалось, но улицы пустели рано, — кто мог, спешил домой. Ночью нужны были пропуска. Если где-нибудь в подворотне даже в самом начале сумерек кто-то зажигал спичку, прохожие кричали:

— Скорей тушите! Враг видит…

Это было наивно, — в воздухе не было вражеских самолетов, а если бы даже они были, вряд ли бы они разглядели огонек спички и нашли бы по нему цель. Но вместе с тем это показывало и дисциплинированность населения. Вечером патрули и дворники следили за тем, чтобы были хорошо замаскированы окна и подъезды.

Все чаще я ходил с Саломеей по Москве. Печальным взглядом смотрела она на шагающих солдат, на озабоченных, торопливо снующих прохожих.

— Сколько боли, сколько горя теперь у людей! — говорила поэтесса. — Сыновья и отцы идут на фронт. И вернутся ли они? Никто не знает. Еще только первые недели войны… Когда смотришь на этих солдат, хочется быть среди них. Надо победить врага. Надо вернуться в родной край…

Я смотрел ей в глаза и видел, что Саломее нестерпимо больно. Она оставила домик в Палемонасе, рассталась с мужем, угодила в страшный вихрь войны, и никто не знает, куда унесет ее с сыном этот вихрь.

В первые же дни в Москве Саломея нашла тихий уголок в Постпредстве за не занятым никем столом. Она давала сыну бумагу и карандаш, которым он проворно чертил удивительно правильные круги и рисовал взрывающиеся бомбы и самолеты, сама же поэтесса что-то писала в блокноте. Это еще не были стихи. Ошеломляющий гром войны и людское горе еще не превратились в волнующие образы. Она делала то необходимое дело, которым были заняты и мы, — переводила для наших радиопередач сводки Совинформбюро, самые интересные статьи советских писателей из центральной печати, в том числе и статью Янки Купалы. Все чаще начали появляться в печати выступления Алексея Толстого, Николая Тихонова, Евгения Петрова, Ильи Эренбурга, Александра Корнейчука, Ванды Василевской и других видных советских писателей, стихи Алексея Суркова, Николая Тихонова, Константина Симонова, Веры Инбер, Ольги Берггольц и многих других поэтов. По радио передавали военные песни, и больше других будоражила всех «Священная война»:

Пусть ярость благородная

Вскипает, как волна, —

Идет война народная,

Священная война…

БОМБЫ ПАДАЮТ НА ГОРОД

Прошло двенадцать дней, которые казались невероятно долгими. Первые дни, недели войны… Однажды утром вся Москва, вся страна, весь мир услышали голос, который ждали давно. Впервые во время войны выступил Сталин.