Буря в полдень — страница 32 из 90

Этим мечтам не суждено было осуществиться…

Это коммюнике я прочитал или услышал по радио далеко от Москвы, в предгорьях Урала: я находился тогда в далекой поездке.

В ПРЕДГОРЬЯХ УРАЛА

Я знал, как сложно в военное время сесть на поезд, и стал искать другой способ передвижения. Оказалось, что от Москвы до Казани я мог добраться на пароходе. Было начало июня, и такое путешествие привлекало меня — хотелось побыть поближе к природе, надышаться чистым воздухом после городской жары.

И я не ошибся. Взяв со склада Постпредства продукты, в один прекрасный день я сел на пароход на Южной пристани Москвы. Пароход был небольшим, но мне удалось получить на нем отдельную крохотную каюту. Людей было не очень много: мужчины и женщины направлялись куда-то в командировку, на палубе сидели два инвалида — один безрукий, у другого не было левой ступни. Оба направлялись в Муром. Еще красивая девушка, с виду татарка, которая в одиночестве сидела на палубе и смотрела на берег Москвы-реки. Вот, кажется, и все пассажиры.

Как только мы отчалили от шумного причала и выбрались за пригороды, на нас повеяло удивительной тишиной и покоем; ее нарушал только монотонный плеск лопастей и гудки, когда пароходик приближался к какой-нибудь пристани, где сходили или садились новые пассажиры.

Потом мы добрались до более широкой воды — вышли из Москвы-реки в Оку. Пароход сразу прибавил скорость. Когда я проснулся наутро, в окно каюты падали косые лучи солнца, а мимо скользили зеленые берега — местами они уходили вдаль пойменными лугами, на которых пасся скот, местами поднимались невысокими холмами или спускались к реке обрывами. Изредка вдалеке появлялся купол церкви, выплывали белые стены и разбросанные на склонах холмов деревни или городки. Мы плыли по Рязанской области, по родным местам Сергея Есенина. На палубе веял теплый ветерок, а над головой была такая удивительная небесная голубизна, что просто не верилось, что где-то свирепствует война, умирают люди, горят города…

Наконец мы выбрались на простор Волги. Впереди, на крутом берегу, возник знакомый город — Горький. На пристани кишели люди. Одни спешили занять места на палубах, другие грузили какие-то ящики, скорей всего — снаряды или оружие. На большой белый пароход солдаты несли на носилках с берега раненых; пахло лекарствами. Пароходы и суденышки пронзительно гудели, тягачи с трудом тащили вверх по течению огромные черные баржи. Движение было оживленным, совсем как в мирное время, а может быть, даже оживленнее…

Наш пароходик дальше не шел, и я устроился на судно побольше, которое называлось «Михаил Шолохов». Я попал на пароход, названный в честь любимого и даже знакомого писателя. Здесь были каюты, буфет, небольшой ресторан, который, правда, все время кормил одной гречневой кашей. В буфете — большие запасы минеральной воды; из каких-то тайников буфетчик извлек для меня бутылку цинандали. Я хотел повезти ее дальше, но она занимала место, да и легко было разбить, поэтому я медленно, смакуя, выпил вино (угостил еще и татарочку). Это была все та же тихая, ласковая женщина, которую я видел еще в Москве, учительница из-под Казани. Она приезжала проведать в госпитале брата, который, едва успев с ней увидеться, умер после тяжелой операции. Татарка вытирала красивые темные глаза, изредка тяжело вздыхала… Когда я предложил ей вина, она сперва отнекивалась, но потом отпила полстакана, объяснив при этом, что татарские женщины вообще не пьют ни вина, ни других алкогольных напитков. Определенную роль в этом играет религия — татары, как известно, мусульмане, даже многие неверующие придерживаются старых обычаев. Для нее было большой новостью, когда я сказал, что в Литве тоже можно найти татар — их предков пригласил к себе князь Витаутас, собираясь воевать с крестоносцами в Грюнвальдской битве 1410 года.

— У людей так много общего, хотя их и разделяют язык, обычаи… Только немцы…

Она не кончила фразу, и я снова заметил на ее глазах слезы.

Я впервые видел незамерзшую Волгу. Огромная река казалась тихой и спокойной, но она несла исполинскую массу воды. Наш пароход плыл посредине реки, и с обеих сторон открывались восхитительные картины. Я сидел на палубе и целыми часами смотрел на плоские и крутые берега, на белеющие вдали городки…

И здесь на лугах мы видели пасущихся коров, и тут возвышались церкви, живописной точкой возникающие на зеленом пейзаже, привлекая взор сверкающими луковками, белыми и желтоватыми стенами, колокольнями…

Времени было хоть отбавляй, и я размышлял о жизни, снова вспоминал Литву и своих. Мучительная, незаживающая рана. Вернусь ли я туда? Увижу ли родную землю, которая родила меня и взрастила? Услышу ли смех оставленного сына, увижу ли улыбку Элизы, все то, что вижу и слышу только в тревожных снах?

Поутру, проснувшись в крохотной каюте, я слышал за окном журчанье воды, видел расходящийся туман, и в сердце рождались печальные, тоскливые слова:

Слышно в каюте, как дышит огромная Волга,

Звезды погасли над нами — одна за другой.

Ветер притих на рассвете, усталый и волглый,

Слышится, ранняя птица кричит за рекой.

Гость из далеких краев на реке этой светлой,

Долго смотрю я на волжской волны синеву.

Как стосковался по родине я и по ветру, —

Хочется мне, чтоб летел этот ветер в Литву…

Пусть он услышит загубленных братьев стенанья…

Так далеки до родимой Литвы расстоянья!

В голосе чайки мне слышится отзвук мольбы.

Всюду туманов развешены сизые сети.

Волга! Ты морем широким встаешь на рассвете —

Песня народа и образ народной борьбы[10].

Выходя на палубу, я каждый раз видел, что татарка сидит и смотрит вдаль. Частенько перед ней стоял подвыпивший парень и пытался заговорить. Потом поделился со мной, что страшно влюбился в эту татарочку, и спрашивал:

— Как по-вашему, можно признаться ей в любви?

Парень с виду был нахальный, без одного зуба, веснушчатый. На следующее утро он снова подошел ко мне и сказал, что получил отказ и поэтому запил. А девушка вечером сошла с парохода на крохотной пристани, скромно кивнув мне, своему случайному знакомому.

К Казани мы подошли утром. Я радовался, что попал в город, о котором много знал из книг. Здесь когда-то учились Ленин и Лев Толстой. И не только они. Здесь прошел жизненные университеты Максим Горький — я сам переводил знаменитую его книгу «Мои университеты», действие которой большей частью происходит в Казани. Я даже обнаружил мемориальную доску — тут когда-то находилась пекарня, в которой работал будущий писатель… А наши братья Юшкявичюсы, Антанас и Йонас{132}, тоже жили когда-то здесь, и даже их знаменитые сборники песен изданы во время запрета литовской печати не где-нибудь, а в Казани[11]… Город показался мне каким-то запущенным: выщербленные тротуары, давно не крашенные дома. Бросились в глаза кремлевская башня и несколько мечетей. Чувствовалось, что это большой портовый город, куда по водным путям и по железной дороге каждый день прибывают и уезжают сотни, а то и тысячи людей… Наверное, потому, что не Казань меня сейчас заботила, не ее архитектура и история, я мало интересовался городом, в который попал впервые…

Расхаживая по базару, я увидел вчерашнего влюбленного. Глаз подбит, рука на перевязи. Узнав меня, пожаловался, что вот напился из-за несчастной любви и повздорил с какими-то «хулиганами». У каждого были свои беды…

Место я получил в гостинице в одной комнате с пожилым человеком, который представился ленинградцем. Он был похож на артиста или конферансье. Плешивый, с выразительным бритым лицом, в белоснежной (в такое-то время!) сорочке… Наутро я вышел в город, чтобы разузнать, как добраться до столицы Удмуртской Автономной Республики Ижевска. Вернувшись в гостиницу, застал в номере целую толпу красивых и элегантных женщин — «артист» вынимал из чемодана флакончики с духами, а женщины доставали из модных сумочек деньги и платили за покупку. При виде постороннего человека дамочки улетучились. «Артист» проводил их поклонами, каждую величая по имени и отчеству, а мне сказал:

— Хороши, правда? Красивые женщины, изволите знать, это моя слабость…

— Кто они такие? — не выдержав, спросил я.

— Ленинградки, эвакуированные… Несчастные женщины… И я, чем могу, облегчаю их печальную жизнь в этом проклятом городе… А с Севастополем плохо дело, вы слышали? Там, говорят, ничуть не веселее, чем в мае месяце в Керчи и Харькове. Как по-вашему, когда все это кончится?

Я ответил, что никаких сведений у меня, увы, нет. Знаю лишь то, что и все, кто читает газеты и слушает радио… По выражению его лица было видно, что он во мне разочаровался, — он полагал, что я, как житель Прибалтики, обо всем прекрасно информирован…

Из Казани дальше я уехал на поезде. Фронт далеко, поэтому и поезда ходили нормально, в вагоне у меня было сидячее место. Никто здесь не боялся налетов немецкой авиации, люди казались веселее, хотя и здесь разговор шел о войне, о мужьях, ушедших на фронт и не присылающих писем, об отоваривании карточек и прочих невеселых буднях. Я смотрел из окна поезда, и чем дальше, тем сильнее меня охватывали удивление, вера и даже радость. На каждом километре, всюду, по обеим сторонам железной дороги, в лесах и перелесках, виднелись военные лагеря — недавно выстроенные бараки, палатки, целые городки. Всюду идет учебная стрельба, маневры. С аэродромов поднимаются и снова садятся самолеты. Кое-где было видно, как они стреляют по специальным мишеням. Под брезентом стояли новые грузовики, торчали дула зенитных орудий. И такое множество всей этой техники!

Под вечер я оказался в Ижевске, в предгорьях Урала. Я смотрел на город с удивлением и гордостью. Десять лет назад это было еще большое село. Теперь в центре стоят высокие, шестиэтажные дома, улицы и площади асфальтированы, хотя поодаль от центра еще тянутся километрами деревянные домишки, одни красивые, с резными наличниками, другие ветхие. Здесь старое сражалось с новым, и видна была воочию победа нового…