— А ваша сестра где?
— В деревню ушла. Так мы с ней и живем… Поначалу, бедная, чуть с ума не сошла. Плакала, волосы на себе рвала. Теперь малость успокоилась. Только тихая такая стала, молчит да молчит. Бывает, целый день с ней просидишь — слова не скажет. Просто мурашки по спине бегают. Жалко бедняжку. Очень уж своего мужа любила. И хороший был, вечная ему память. Мухи не обидит, и работник стоящий. Премии получал, в Москву его возили, на выставку, за хорошую работу.
— Наверное, донес кто-нибудь?
— Наверное, позавидовали… Хорошо мы жили, чего греха таить.
Мы допили молоко, и хозяйка налила нам еще по стакану.
— Пейте, гости дорогие… В глазах посветлело, когда наших увидели. Натерпелись от оккупантов, ох натерпелись…
Поблагодарив за молоко, мы вышли. Хозяйка, печально улыбаясь, проводила нас до порога, жалобно замяукала у двери кошка. Даже кошку обидели фашисты.
По деревне Юрьевка бродил полоумный Горохов. Это был безобидный человек, ласковый и смирный. Разгуливая по деревенской улице, перед каждым снимал шапку. За тихий нрав его даже в лечебницу не брали. Кормили его колхозники, жил он то у одного, то у другого и любил рассказывать о своих подвигах в наполеоновское время, — дети с интересом слушали его рассказы. И вот оккупанты посреди бела дня арестовали Горохова, пригнали на деревенскую площадь и расстреляли. Когда люди стали расспрашивать оккупантов, за что те убили человека, который никому не сделал ничего плохого, один из них в пьяном виде проболтался:
— Свою тысячу марок я все равно получу.
Оказывается, фашисты за первого расстрелянного «партизана» получают тысячу марок, за второго — чуть побольше и т. д. Для этого надо только составить акт о том, что расстрелянный был партизаном.
— Наша деревня мало пострадала от оккупантов, — рассказывал старик из деревни Тростниковка Александр Комаров. — Известное дело, грабили и воровали все, что под руку подвернется. Колхоз у нас не упраздняли, как в других местах. Гнали на работу, а после сбора урожая выдали каждому жителю по два пуда зерна на целый год: хочешь — пируй, хочешь — с голоду помирай. Остальное зерно сами заграбастали. Дома обшаривали подчас по два раза на дню — все партизан искали. Из тех изб, где жили, наших людей выгнали — убирайся, куда хочешь. Как-то был такой случай. По деревне шлялись пьяные оккупанты. В сумерках мы слышали несколько выстрелов, но кто стрелял, не знали. Часто ведь бывало — сами немцы напьются и давай пулять. Народ, бывало, прячется кто куда, чтоб ненароком пулю не схлопотать. Оказывается, в тот вечер одного немца ранили. Кто ранил — бог знает. Может, сами его подстрелили, когда палили спьяну. И что вы думаете? Ночью стали всю деревню поднимать, раздетых сгоняли вон туда, на горку у школы, взяли троих и на месте расстреляли. Из нашей деревни убили моего родственника Алексея Комарова, еще молодого парня, лет тридцати, и двадцатилетнего Николая Зайцева. В толпе оказался колхозник из другой деревни, фамилии не знаю, — его тоже расстреляли. Известное дело, все кричат, перепугались страшно. Но так вообще ничего. В нашей деревне фашисты вели себя хорошо, — закончил свой рассказ старик, поглаживая бороду.
— Хорошо? — удивился я.
— А что вы думаете? У нас-то ведь только несколько изб пожгли, а в других деревнях все с землей сровняли. Правду сказать, наши в этих местах так на них навалились — не успели немцы, — сказал старик и посмотрел на меня, словно спрашивая, уцелела ли их деревня из-за особой милости оккупантов или благодаря нашим бойцам…
В деревне Липовец немецкий танк оборвал телефонные провода. Оккупанты вину за это свалили на население и расстреляли сорок два человека за «саботаж» и «порчу военного имущества».
— В нашей деревне, — рассказывала женщина в деревне Отрада, — кто-то немца убил. Господи, что тут поднялось! Оккупанты бегали по избам, хватали людей! Повесили семерых за одного паршивого фашиста, который, может быть, сам себя порешил, чтоб не идти воевать. Ах, немцы тоже всякие бывали. Сама видела — другие плакали, когда отправляли на фронт. Повесили в нашей деревне Александра Афанасьева — старенький он был, ходил на костылях — и учительницу повесили, серьезная такая была, хорошая учительница, все ее жалели, а больше всего дети. Марией звать, Марией Втуновой. И так страшно вешали — не приведи господи!
— Как же они вешали?
— Да железный крюк в подбородок втыкали и вешали на этом крюке. Жуть брала, когда видела, как они бедных людей истязают. Звери до такого не додумались бы.
Еще по прошлой войне литовцы помнят случаи, когда оккупанты бессмысленно вымещали свою злобу на мирном населении. Немецкая нация родила много садистов. Самый характерный представитель этих отбросов общества — Гитлер, прославившийся личной жестокостью, введший гильотину для политических противников, стерилизацию, убийства евреев, изуверские пытки в концлагерях и т. п. Стоит ли удивляться тому, что его армия прошлась по Европе, убивая и истязая мирное население, купаясь в крови миллионов несчастных?
Обнаглевший фашист в деревне Юрьевка, под смех своих приятелей, поймал пятидесятилетнего колхозника и велел ему забраться на высокую крышу хлева.
— Полезай на крышу! — сказал он. — Я тебя — пуф, а ты — бум!
Крестьянин не полез. Тогда фашист принялся избивать его и заставил найти лестницу. Когда колхозник лез, лестница сломалась. Фашист снова принялся избивать его и бил до тех пор, пока тот не упал. Тогда он его пристрелил и ушел.
Невероятно? Я бы тоже этому не поверил, если бы не увидел в политотделе дивизии протокол, под которым подписались жители деревни, видевшие все это.
В погребе в деревне Тростниковка оккупанты устроили газовую камеру для испытания противогазов. Проверив противогазы, в погреб, заполненный слезоточивым газом, они загнали семерых жителей этой деревни — Владимира, Ивана, Федора и Наталью Комаровых, Дмитрия Макеева, Сергея Воронкина и Ивана Петрушкина. Этих людей они долго держали в погребе, а когда выпустили, все почти ослепли. Фашисты обступили погреб и корчились от хохота, глядя на несчастных.
Могут ли люди выдумать такое?
В деревне Алексеевка мальчик взял у оккупантов какой-то пустячок. Фашисты принялись его безжалостно сечь, требуя назвать фамилии партизан. Мальчик, не имея ни малейшего понятия о партизанах, назвал первые попавшиеся фамилии — Рябишкина, Мулина. Рябишкин был главным агрономом МТС, а Мулин — механиком, Оккупанты арестовали этих людей и замучили насмерть, переломав руки и ноги. В деревне были убиты и другие жители…
Я исходил по прифронтовым дорогам сотни две километров. Разговаривал с множеством людей. И куда бы я ни шел, с кем бы ни говорил — передо мной открывались жуткие картины садизма, бессмысленных убийств, трагедий, которые не скоро изгладятся из памяти людей…
Из многих районов тысячи человек увезли на германскую каторгу. Села опустели. Когда идешь по этим деревням, где торчат только обгоревшие дымоходы, опаленные деревья, когда видишь лица, изнуренные и бледные от голода, сердце наполняется ненавистью к строю и людям, которые принесли миру ужас и невероятные страдания. И невольно думаешь о своих братьях в несчастной Литве. Их ведь тоже постигла такая судьба. Сердце колотится от горя, и ты веришь: только жестокая борьба до победы вызволит мир от этих мерзостей, освободит из страшной тюрьмы, вытащит из рва массовых убийств, в который превратили Европу озверевшие гитлеровские бандиты, не достойные носить имя человека.
— Они нас иначе не называли, только собаками, — говорила седая старушка в деревне Наталино. — Мы-то их не приглашали, а они заявились к нам, пожгли наши дома, обирали нас и истязали. Сами они хуже собак…
И правда, псы так себя не ведут. Пес — доброе животное, не стоит его оскорблять именем фашиста.
ФАШИСТЫ С ДРУГОЙ СТОРОНЫ
Захожу в избу прифронтовой деревни. Дома две женщины — мать и дочь. Перед самой войной они уехали работать на украинские шахты. Когда пришли оккупанты, обе вернулись домой, в свою пустую избу, и остались здесь до прихода Красной Армии.
— На Украине работы больше нет, — рассказывает мать, сев рядом со мной на лавку. — А нет работы — нет и хлеба. Шахты больше не дают угля — оборудование, отступая, наши увезли, а на других механизмы испорчены.
— А вам оккупанты позволили идти куда хотите?
— Поначалу никуда не выпускали. Отобрали даже паспорта, чтоб не спрятались. Но там было столько народу, а ни работы, ни еды… Вот люди и разбежались кто куда.
— И по дороге никто не остановил?
— Нет. Шли тысячи голодных, оборванных. Куда бы мы ни шли, у дорог разрушенные города и деревни, а на деревьях и телеграфных столбах повешенные…
— Повешенные?
— Говорили, что это партизаны. Но среди них были и женщины и дети. Какие там партизаны! Мужчины — да, но женщины, ребятишки…
— Что ж, все-таки вернулись домой?
— Вернулись, даже избу свою в целости нашли.
— А фашисты давно из вашей деревни отступили?
— С месяц назад. Драпали, как ошалелые. Машины по снегу проехать не смогли. Все побросали и удрали. Может, потому и наш дом не успели спалить. Фашисты какие-то бумаги оставили, — говорит женщина. — Целые кучи всяких бумаг тут валялись. Много уже пожгли — дров-то не хватает, привезти не на чем.
— Покажите-ка.
Женщина открывает сундук и кладет передо мной высокую стопку бумаг.
— Может, разберетесь. Дочь попробовала было читать — не разбирает она по-ихнему. Так и не знаем, чего тут написано.
Я углубляюсь в немецкие бумаги. Поначалу они кажутся мне малоинтересными. Большую часть составляют списки убитых и раненых. По-видимому, это часть полкового архива. Каждый убитый занесен на отдельный листок. Листки одинаковые и скучные. Дальше большая стопка бумаг, в которых объясняется, как использовать забранную у населения картошку. Начертаны даже схемы погребов, куда следует ссыпать картофель, указано, как его готовить русским и немецким способом. Нахожу аккуратно напечатанный на машинке протокол допроса о двух выбитых зубах какого-то ефрейтора — на десяти с лишним страницах. Закралось подозрение, что зубы ефрейтору вышибли местные жители, но позднее выяснилось, что он их лишился в пьяной компании.