Террор проявлялся и в виде особой «опеки» над искусством. Когда в 1942 году в Каунасе была устроена выставка литовских художников, на нее явились агенты «Пропагандаштаффеля» и приказали выбросить картины многих художников. Вильнюсский гебитскомиссар палач Хингст разорил Вильнюсский музей, обставив музейной мебелью свою квартиру, довольно много вещей он увез в Германию. Вузы были закрыты, зато на улице Субачяус действовал большой публичный дом.
Во время массовых убийств евреев ужас и отвращение к фашистам охватили добродушный литовский народ. За помощь евреям была арестована и подверглась пыткам вильнюсская общественница Она Шимайте. (Тогда мы слышали, и даже сообщали в печати, что она погибла, но позднее оказалось, что эта замечательная женщина, близкая подруга Саломеи Нерис, осталась в живых. Недавно она умерла в Париже.) Многие литовские интеллигенты, рабочие и крестьяне спасали жизнь приговоренных к смерти людей. Мы узнали, что Антанас Венуолис{165} взял на воспитание крохотную русскую девочку, которую везли немцы (кажется, она выпала из повозки). Таких случаев, когда литовцы брали к себе детей других национальностей, было много, и они показывали гуманизм нашей нации.
Несмотря на неслыханный террор, подавляющая часть литовской интеллигенции различными способами боролась против оккупантов. Немцы не раз пытались мобилизовать литовцев в армию. Ни одна из этих мобилизаций не принесла плодов. Тогда все бешенство фашистов обрушилось на интеллигенцию в Каунасе и Вильнюсе. Подверглись арестам целый ряд ученых, профессоров и преподавателей. Они попали в концлагерь.
Особенно свирепствовали оккупанты, почувствовав, что дни их господства в Вильнюсе и во всей Советской Литве сочтены. Под Вильнюсом начали сооружать укрепления. На работы сгоняли людей разного возраста, даже больных. Многих мужчин, согнанных на работы, так и не дождались домой. Их насильно одели в немецкую форму и угнали в сторону фронта. Другие люди, строившие укрепления, разбежались.
Поначалу город казался вымершим. Изредка увидишь старушку, несущую уцелевшие вещи из разрушенного дома, иногда увидишь семью с пожитками, возвращающуюся из-за города. Но в столице уже обосновались центральные учреждения — Совет Народных Комиссаров, наркоматы, редакции… Жизнь налаживалась.
После освобождения города председателем горисполкома был назначен М. Шумаускас. По его указанию наши партизаны (несколько десятков отрядов участвовало в освобождении Вильнюса) стали помогать хоронить трупы, расчищать улицы.
Вильнюс стал тыловым городом. На предприятия начали возвращаться рабочие. Людей прибывало. Учреждения были полны посетителей — все жители хотели включиться в дело восстановления Вильнюса. Особенно повышали настроение вести о только что освобожденных городах и населенных пунктах Литвы. Красная Армия приближалась к западной границе Литвы — к западной границе Советского Союза. Указатели на шоссе показывали дорогу на Каунас и на Кенигсберг.
Не раз ночью, когда мы спали в комнате Мечиса Булаки, в городе раздавался лай зениток — они отгоняли от города немецкие самолеты. Гулкий двор во много раз увеличивал звук выстрелов, и они раздавались громом — по спине бегали мурашки. Несколько раз во время воздушной тревоги мы спускались в убежище во дворе. Но вскоре привыкли к этому громыханью и уже не вставали с постели, тем более что, набегавшись за день по Вильнюсу, умирали от усталости…
В первые дни в освобожденном Вильнюсе мы видели вооруженных поляков. Это были полувоенные части, подчинявшиеся лондонскому правительству, так называемая «Армия Крайова», одетые во что придется. Они разгуливали по Вильнюсу и, как жаловались нам остававшиеся здесь во время боев вильнюсские литовцы, терроризировали в основном их, а немцам, кажется, особенного вреда не причиняли.
— Знаешь что, — сказал я Цвирке, — могу поручиться, что лондонское правительство вот-вот объявит, что не Красная Армия, а поляки освободили Вильнюс.
— Мне вильнюсцы, которые слушают радио, рассказывали, что так оно и есть… — рассмеялся Пятрас.
Несколько дней спустя этих поляков в Вильнюсе уже не было видно. Одни говорили, что Красная Армия их разоружила, другие — что в лес под Рудининкай приехала Ванда Василевская с другими представителями польской армии, разъяснила цели польской армии и пригласила тех, кто согласен с ней, идти в одну сторону, а тех, кто нет, — в другую. Большинство пошло на сторону польской армии, других разоружили…
С каждым днем мы тревожились все больше и больше. Казалось, все бы отдал, лишь бы быстрей попасть в Каунас и, если позволит судьба, увидеть своих… Но Каунас все еще находился у немцев. Поговаривали, что фронт остановился где-то под Жежмаряй или Румшишкес…
В КАУНАС! В КАУНАС!
В Каунас! В Каунас!
Люди говорили, что немцы, отступая, взрывают Каунас, а жителей угоняют с собой. Другие рассказывали, что в Каунасе немцев уже нет, что Красная Армия взяла их в клещи и они отступили на запад…
Я нигде не мог найти Пятраса. Лишь позднее узнал, что он встретил Йонаса Марцинкявичюса и уже уехал в Каунас.
Транспорта не было. Я бегал по городу, но так ничего и не нашел. Добрался пешком до дороги на Каунас — по ней на запад ехали только военные машины. На мои просьбы остановиться никто не реагировал. Я снова вернулся в город.
Не помню уже, каким образом на следующий день все-таки удалось сесть в какой-то американский «джип» на высоких колесах и с жесткими сиденьями и выехать в сторону Каунаса.
Мимо бежали деревни, поля, леса, словно прокручивали полузабытую киноленту назад. Картина очень отличалась от той, что мы видели в Белоруссии. Лишь изредка виднелись сожженные избы с торчащими из пепелища трубами. Хутора здесь уцелели, вокруг домов зеленели деревья, а поближе к Каунасу потянулись живописные сады. Местами казалось, что здесь и не было войны.
Вдали показалась знакомая башня монастыря в Пажайслисе, потом — Петрашюнай. И людей здесь всюду было гораздо больше, чем на восток от Вильнюса.
Наконец через долину Адама Мицкевича мы спустились в город. Тоннель, по-видимому, был взорван, завален камнями и землей.
Мы остановились у бывшего железнодорожного вокзала. Машина уехала дальше. Я стоял и смотрел на груды кирпича и камней, — вот вокзал, с которого я когда-то ездил домой, к родителям, в Берлин, Париж, Москву, Таллин… Казалось, прошла и исчезла бесконечно длинная жизнь…
Я зашагал в сторону Немана, надеясь переправиться по железнодорожному мосту на другой берег, как это делал до войны. Приблизившись к реке, я увидел, что мост тоже взорван. Вздыбились изогнутые стальные фермы, словно здесь погибло и утонуло допотопное чудище, только диковинные его лапы торчат из воды… Справа вдалеке темнел взорванный мост на Алексотас. За рекой виднелся знакомый пейзаж, над которым господствовал громоздкий элеватор. «Собор святого Элеватора», — вспомнил я старую шутку каунасцев и улыбнулся.
Людей в штатском почти не было видно. Мимо прошел какой-то железнодорожник. Он долго пристально глядел на меня, словно силясь вспомнить что-то. По улице носились военные грузовики, санитарные машины, «виллисы».
День был яркий. В небе висело летнее солнце, становилось все жарче. Я спустился к Неману. Красноармейцы переправлялись через реку на лодке. Их пропускал вооруженный солдат.
Я подал ему мандат депутата Верховного Совета СССР. Он глянул, вернул мне его и покачал головой — нельзя. В разговоры не вступал. Я вспомнил, что у меня еще есть удостоверение корреспондента «Правды». Увидев его, солдат посмотрел мне в лицо, отдал честь и усадил в лодку, в которой уже было несколько бойцов. Через несколько минут я уже был на той стороне.
По знакомому шоссе я поднимался в гору, в Верхнюю Фреду. По обеим сторонам высились гигантские тополя, под которыми мы так часто останавливались вечерами, когда были молоды, недавно знакомы, влюблены. Вся Фреда казалась невероятно зеленой, только деревья у самой дороги были занесены пылью, которую вздымали тысячи машин, проехавшие здесь в эти дни. Вот и сейчас откуда-то непрерывно катились военные машины, — никто не обращал на меня внимания.
Поднявшись в гору, я свернул налево. Еще три минуты, еще минута… Вот я вижу край сада и кровлю деревянного домика; все так, как несколько лет назад. За воротами во дворе вижу старика и дородную женщину, но не узнаю их. Во дворе блеют овцы, гогочут гуси, виляет хвостом белый пес… Нет, женщина узнала меня. Бежит открывать калитку.
— Здравствуйте, здравствуйте… Как жаль, что ваших нет дома… Вот увидите, ваш сын настоящий мужчина. А Андрюкас поменьше, но какой бойкий, какой сорванец… И госпожа Венцловене, и госпожа Рачкаускене… Все в деревне, знаете, там, куда ездили во время войны…
Пришел и ее муж, медлительный и обеспокоенный. Он сухо пояснил, что арендует сарай для скота и половину дома. Сами они из Шанчяй, когда-то ремонтировали наш дом, оклеивали обоями… А женщина уже побежала готовить для меня еду…
Да, Фреда… Та самая Фреда, с которой связано столько лучших воспоминаний — и моих и Пятраса. Сколько счастья, сколько человеческого тепла дали нам жившие здесь люди! Наша с ним молодость неразрывно связана с этим садиком, с домом, с этими комнатами, в которые я сейчас вхожу… Та же непритязательная мебель, семейные фотографии, картины Марите Цвиркене. Я вхожу в комнату тещи — кровать, книжная полка (на ней книги, написанные Пятрасом и мною), дальше — кабинет профессора. В нем тоже все по-прежнему, как три или четыре года назад. Неужели время действительно может остановиться, застыть, оцепенеть?
Женщина принесла на террасу тарелку с жареным мясом и с малосольным огурцом. Она рассказывала все новые и новые подробности: как дети играли, как лазили по деревьям, как Томукас читал какие-то стихи о северных льдах… Я ем с аппетитом, потому что в Вильнюсе питание было еще более скудным, чем в последнее время в Москве. Женщина принесла из сада полный передник яблок — желтых, ароматных…