Жизнь в отчем доме была тревожной. Не раз заходили знакомые и почти незнакомые люди и сообщали, что намечена облава для увоза в Германию или поиски партизан и что мне лучше не ночевать дома. Сколько раз в сумерках я спешила спрятаться здесь же, неподалеку, у доброй женщины Анеле Купрявичене! Иногда я уходила в город к дяде (там, правда, было опаснее), к знакомым Тарасявичюсам и другим добрым людям. О грозящей опасности частенько сообщал мне изможденный полицейский, живший в конце Фреды. Он, без всякого сомнения, сочувствовал нам, преследуемым людям. Однажды сообщил мне об опасности сосед, профессор Стяпонас Колупайла{176}. Вся жизнь в оккупированном Каунасе — это страх за судьбу детей и свою собственную…
Огромной радостью было узнать, что ты жив. Как-то вечером в наш дом во Фреде зашла жена Стяпонаса Кайриса{177} (позднее — эмигранта и врага Советской Литвы), которая сказала, что слышала тебя по московскому радио. Ты читал посвященные сыну стихи «Дубок», которые взволновали ее. Наша старая знакомая Генюшене, которую в первый день войны ранили в нашем доме, тоже тайно слушала Москву и однажды сообщила мне, что ты уехал на фронт военным корреспондентом. У нас приемника не было. Война продолжалась, но я была счастлива — у меня был сын, и я знала, что ты на свободе, живой, тоскуешь о нас.
Я боялась выходить из дому. Время от времени одна знакомая баба звонила мне по телефону, коверкая язык, говорила нарочно с еврейским акцентом, всячески поносила меня и пугала. Когда я выходила на улицу, я слышала, как наши «патриотки» кричат:
«Смотрите, она еще тут шляется, эта большевичка!… Расстрелять ее!..»
В такой атмосфере мне пришлось жить все эти годы.
Кроме жестоких и подлых людей я встречала тогда и удивительно добрых, которые помогали мне, укрывали в минуту опасности, не боясь ни литовской охранки, ни немецкого гестапо. Их я не забуду, пока жива.
Я вернулась в Каунас, и меня начала беспокоить судьба твоей библиотеки. Казис Борута, приехавший из Вильнюса в Каунас, тоже посоветовал мне спасать ее. Я вспомнила замечательное собрание, которое ты накапливал многие годы, вспомнила, как ты любил книги. В нашей квартире жили немецкие офицеры авиации. Борута рассказывал, что они топят книгами печки и швыряют их из окон на улицу. Я решила сделать все для спасения библиотеки, тем более что в квартире, знала я, остался твой большой архив — рукописи, письма, фотографии. Я поехала в Вильнюс и, встретив Юозаса Юргиниса, вместе с ним отправилась в свою квартиру. Дверь открыл элегантный немецкий офицер. В прихожую он впустил только меня. Когда я сказала, зачем пришла, он очень удивился. Он заявил, что знает, что я сидела в тюрьме. Лучше, мол, побыстрей мне отсюда убираться и никогда больше не возвращаться, так как он может пристрелить меня, как собаку, и за это он не будет отвечать. (Няни в квартире уже не было. Заметив, что она беременна, немцы выгнали ее. Она вернулась в родную деревню и, как я слышала, еще во время войны умерла.)
Я вышла из квартиры, которая мне больше не принадлежала. Мне не принадлежало ничего, что было в ней, только счастливые и мучительные воспоминания. Все-таки, посоветовавшись с Юргинисом, я пошла на улицу Тауро, в дом, где жили Сруога, Креве, Миколас Биржишка{178}. Я решила зайти к бывшему своему профессору, ректору Вильнюсского университета Миколасу Биржишке — вдруг он поможет спасти библиотеку, взяв ее хотя бы для университета. Дверь открыла Броне Биржишкене. Узнав, по какому делу я пришла, она крикнула:
«Прошу уйти и больше сюда не показываться! Мой муж сам знает, что ему надо делать!»
Я поднялась по лестнице выше этажом, где жил зять Биржишки Жакявичюс{179}. Принялась рассказывать ему о библиотеке и просить, чтобы он позаботился о передаче ее университету. (Тогда я ничего или почти ничего не знала о его преступной деятельности в начале войны.) Жакявичюс холодно и грубо отрезал:
«Знаю, знаю! Вы сидели в тюрьме! А как поступить с библиотекой — наше дело!»
И захлопнул дверь.
На углу улиц Тауро и Уосто я увидела своего профессора Креве-Мицкявичюса с женой. Профессор узнал меня, остановился, подал руку, поздоровалась и его жена. Кажется, им было приятно меня встретить. Расспрашивали, как я живу; они уже слышали о моих злоключениях. Когда я сказала, что только что ходила к Миколасу Биржишке и Жакявичюсу, Креве с печальной улыбкой сказал:
«Не надо, не надо… Не надо к ним ходить. Ничем они вам не помогут… Живете в Каунасе? Вот и хорошо… А к ним не ходите. Ничего путного из этого не получится…»
Короткая беседа с этими добрыми людьми меня как бы приободрила…
Представители охранки не раз делали обыск в нашем доме во Фреде, якобы искали партизан. Однажды наш знакомый из-под Велюоны, Челконас, поставил во дворе лошадей, а сам ночевал у нас. Утром, когда гость уже успел уехать, снова пришли сотрудники охранки. Обнюхав все углы, они решили забраться во дворе на чердак сарая — не прячутся ли там партизаны. Из предосторожности они гнали впереди себя по лестнице меня, выставив револьвер, — если партизаны будут стрелять, попадут вначале в меня… Никого не обнаружив, все-таки составили протокол. Только вместо «Челконаса» пытались записать «Челкова», может собираясь нас обвинить в укрывательстве русского военнопленного. С большим трудом мне удалось заставить их переписать фамилию.
Я жила в постоянном страхе и решила уехать из города в деревню. Взяв обоих детей, на телеге добралась до Клангяй, родины Пятраса Цвирки. В избушке проживало много людей. Еще были живы мать и отчим Пятраса, а также взрослые дети — Юлюс, Бене, Забеле, Йонас. Сестра Пятраса Аницета вышла за Казиса Микелькявичюса, жившего по соседству. Там было просторнее, и я с детьми перебралась к ним. Вся эта семья встретила нас очень радушно. Мы получили отдельную чистую каморку. Молока было вдоволь. Микелькявичюс полюбил обоих мальчиков, часто беседовал с ними, философствовал, а меня вся семья уважала и любила. Непривычная к деревенской жизни, я сразу почувствовала себя как дома. Я знала, что здесь, далеко от немцев, могу жить спокойнее, хотя по деревням бродил какой-то Ставскис, которого все вокруг избегали как немецкого холуя.
Пожив месяц-другой в деревне, я, если по Неману ходили пароходы, возвращалась в Каунас. В Каунасе все труднее было с едой. Но тут на помощь пришли твои родные, особенно сестра Забеле Черникене. Она часто присылала нам из Виштитиса продукты. Как-то мы даже сами решили съездить туда. Мы пожили в твоем родном доме, проведали твою сестру Кастанцию в деревне Рекетия и задержались у Забеле над озером Виштитис. Твоя мама баловала нас, как могла. Все жалели нас, говорили о тебе, строили догадки, суждено ли им тебя еще когда-нибудь увидеть…
Так тянулись годы оккупации. Долгое время мы слышали о необыкновенных успехах немцев на фронтах, но их поражение под Москвой показало, что не все их слова соответствуют истине. Оккупанты начали собирать теплые вещи для солдат. Некоторые дамочки из Фреды, жены бывших сметоновских офицеров, тащили немцам дорогие шубы своих мужей. Те, кто победнее, должны были жертвовать чулки, перчатки или хотя бы шапку. После Сталинграда немцы совсем повесили носы, — стало ясно, что до победы далеко… Но на вокзале люди все же видели зимой вагоны, набитые замерзшими русскими военнопленными. Во Фреде находился лагерь военнопленных. Всех потрясло известие, что немцы застрелили соседского парня Тамошюнаса, который подал кочан капусты изголодавшимся пленным. Даже те, кто всегда старался держаться подальше от политики, все яснее видели звериный характер германского фашизма. Преследование евреев и массовые убийства вызывали все большее возмущение.
Не только немцы, но и их холуи чувствовали себя все более беспокойно. Много было разговоров о союзниках СССР, сопротивлении гитлеровцам в различных оккупированных странах; фронт все приближался к Литве. Немало убийц, а вместе с ними и ни в чем не провинившихся, запуганных людей собирались удирать на Запад…
Я не могу не вспомнить добрым словом Казиса Боруту, который несколько раз заходил к нам, подолгу разговаривал со мной и играл с детьми, очень радовался, когда Томас читал ему его стихи. Он успокаивал меня и утешал, и его доброты, человечности я не забуду никогда. К нам захаживал и бывший директор «Сакаласа» Антанас Кнюкшта. Он особенно жалел Андрюкаса, носил для него подарки, предлагал денежную помощь, говоря, что рассчитается с Пятрасом, когда тот вернется в освобожденную Литву.
Очень тепло поздоровался со мной Альбянас Жукаускас, с которым я встретилась на улице. Он сказал, жалеет, что в начале войны не успел уйти из Литвы… В самом конце оккупации во Фреде побывали Алексис Хургинас{180} и Генрикас Радаускас{181}. Это все люди, которые, кажется, желали нам только добра…
Фронт приближался к Литве, и стали появляться различные слухи. Одни говорили, что немцы где-то у Даугавы построили такие укрепления, что их не осилит советское оружие. Другие твердили, что могущество немцев сломлено и что они без оглядки удирают на запад. Немецкие прислужники через газеты и устно разглагольствовали, что Красная Армия, в которой служат почти одни монголы, будет резать всех подряд, в первую очередь детей. Испугавшись уличных боев в Каунасе, я снова уехала в деревню. В последнее время я перебралась в Клангяй к Казису Станюлису, положительному, мягкому, советски настроенному человеку. С приближением фронта он просто ожил. Немецкой пропаганде не верил. У своего дома долго строил прочное убежище, в котором мы могли бы спрятаться, если бы начались бои вокруг — я с детьми и он со своей старой матерью. Взяв у кого-то лодку, из Каунаса спустились по Неману мои мама и отец (пароходы по Неману уже не ходили). Разнеслись слухи, что Каунас заминирован и, как только в него войдет Красная Армия, все взлетит в воздух. Но здесь, в глухой деревне, на опушке леса, далеко от большака, идущего по берегу Немана, под опекой Станюлиса, мы чувствовали себя в безопасности.