И пошло дело. За первой рыбиной в берестяной кузов скоро полетела вторая, потом третья, пятая… Вместительный кузов постепенно делался тяжелее, а тонкий лёд, начавший к тому же подтаивать на солнышке, всё жалобнее постанывал под лыжами…
Удачливый рыболов ничего не замечал. За него встревожился Дымка.
Он вскочил, пробежался по берегу, потом снова коротко взлаял, предупреждая хозяина… Твердолюб только отмахнулся — не мешай, дескать. Не пугай щук!
Но потом всё же подумал, а не пора ли и в самом деле заканчивать промысел? Добыча-то какова — целых одиннадцать рыбин, матёрых, с тугими толстыми спинами. Пора, наверное, честь знать. Даже если бы и лёд был покрепче, всё одно не дело лишнего брать…
«Ещё одну словлю, как задумывал, — решил наконец Твердолюб. — Чтобы ровно дюжина была, красное число. И — сразу домой!»
Пёс хозяйского решения не одобрил. Снова встал, принялся обнюхивать родные следы, потом выискал лёд попрочней и очень осторожно двинулся на середину… И конечно, почти сразу провалился. Выскочил обратно на берег, вытряхнул воду из пушистой шубы. Заскулил жалобно, почти по-щенячьи.
Всё зря!
Последнюю рыбину так и не удалось вытащить. Удар обуха слился со всхлипом рассевшегося под лыжами льда, с негромким вскриком мальчишки и визгом верного пса, бросившегося на выручку. Тяжёлый кобель немедленно провалился опять, но не стал возвращаться на берег. Ломая лёд, он начал пробиваться к хозяину.
— Назад, Дымка! А ну, живо назад!
Пёс послушался не сразу, но всё же послушался. В основном потому, что немедленная гибель хозяину не грозила. Если бы грозила, тут его никакой приказ бы не остановил.
А Твердолюб, провалившись, больше осерчал, чем испугался. Ну надо же, так славно всё шло, и всё-таки нарвался на незадачу! Первым делом он освободился от кузова, затем отвязал под водой лыжи. Положил их на лёд, устроил сверху кузов. Осторожно повернулся боком и стал медленно выволакиваться из полыньи.
И опять с головой ушёл под воду. Лёд отказывался держать уже совсем. Лопался широкими пластинами и тут же распадался на мелкие льдинки.
Твердолюб не оробел и тут. Отфыркиваясь, высвободился из набрякшей меховой куртки. Бережливо поднял её на лёд, выпихнул подальше от полыньи, к отцовскому топору, лыжам и кузову. Вновь погрузился, стащил сапоги и кожаные штаны, тоже выкинул на лёд. Вот теперь должно получиться!
Голое гибкое тело ужом выскользнуло из воды…
Если бы лёд вновь затрещал, дело могло стать нешуточным. Пришлось бы и дальше откалывать пласт за пластом, ища, пока не попадётся место покрепче. Такого места могло не случиться до берега, а берег был неблизко. «Вот так и находят порой дурня-рыболова — плавучим бревном вмёрзшего…»
По счастью, лёд его пожалел — выдюжил. Парень окончательно выбрался из воды, животом лёг на лыжи. И, как был нагишом, медленно-медленно пополз на них, точно на санках, прочь от чёрного, жадно раскрытого, исходящего паром рта полыньи… Лёд держал.
«Спасибо, батюшка Водяной… Коли вправду помиловал…»
Не ощущая холода, Твердолюб подполз к раскиданным пожиткам, связал их верёвкой, взял в зубы конец. И тогда уже направился к берегу. Только саженей через десять, когда лёд перестал зловеще потрескивать, он позволил себе вздохнуть с облегчением. Встал на лыжи как полагалось — и пошёл, волоча на верёвке поклажу. Тут до него добрался холод, но Твердолюб знал, что прежде берега не замёрзнет. А там — разведёт костерок, согреется и обсушится. И никто и не сведает про его срам, доколе сам не расскажет.
«А что, и расскажу. Потом как-нибудь. Через годик-другой…»
Он совсем не смотрел вперёд, только под ноги где, в общем-то, всякий миг могла разверзнуться новая полынья. И вскинул голову в шапке обледеневших волос, только когда ветер обласкал его запахом дыма.
И ухнуло Твердолюбово сердце в самые пятки, а потом ещё ниже, сквозь лёд, в глубокие тёмные ямы, к рыбам и ракам!
На берегу его ждал жарко полыхавший костёр. У огня с невозмутимым видом сидел Дымка. А подле — девчонка-ровесница из соседней деревни, Росомашка.
И понял Твердолюб, что настал ему самый последний конец. Страшно даже подумать, чего понарассказывает зловредная девчонка подружкам. В каких ярких красках распишет, как он, голый, волок по льду свои штаны, промокшие в полынье. Вот смеху-то будет! На семь окрестных деревень! А каким прозванием его небось теперь наградят!.. Таким, что былой «Твердолоб» великой честью покажется…
— Твёрд, Твёрд! — встретила его Росомашка. — Давай скорее к огню! А я одёжу распялю!
Он даже не вдруг понял, о чём она толковала. Всё ждал насмешек, от которых — хоть назад в прорубь, да с головой.
Пунцовый от стыда и лютой досады, он подошёл к костру, отвернулся, начал выдирать лёд из волос. Девчонка сбросила тёплый кожух, оставшись в одной суконной свите:
— Бери, надевай! Твои порты пока ещё высохнут!
«Ну вот, началось. Теперь жизни точно не будет. Да чтоб я… два года уже, как Посвящение принял… да в женский кожух!!!»
И ничего ведь не поделаешь! Девчонка — не парень, которому за такие слова и в ухо можно было бы дать.
Твердолюб затравленно глянул на мучительницу… Карие глаза Росомашки неожиданно показались ему огромными и какими-то беззащитными. В них не было злой насмешки. Ни малейшей. Была тревога и жалость, идущая от сердца, а потому и не такая уж обидная. И — желание помочь. И — ещё что-то… Что-то очень хорошее, но такое, что думать и гадать вдруг стало ещё страшней, чем барахтаться и не знать, выпустит ли полынья…
— Не надо мне кожуха, — буркнул он, поспешно отводя взгляд. — Теперь не застыну.
— А здорово ты придумал щук таскать, — сказала Росомашка. — И из воды ловко выбрался! Я бы, наверное, так не сумела. Если бы сразу со страху вовсе не померла…
— Так ты что, — ахнул он, — за мной с самого начала смотрела? Скрадывала, выходит?
«И Дымка… не предупредил… предал!!!» Тут пришла пора рдеть от жаркого смущения Росомашке. Она спрятала было взгляд, но тотчас, больно закусив губу, вновь посмотрела. Прямо в его серые глаза — своими карими, отчаянными и доверчивыми.
— А вот и скрадывала! Напала в лесу на ваши с Дымкой следы… А что делать, ежели мне по ночам с лета снится, как ты у меня бусину просишь?
Твердолюб оторопело молчал.
— Ну вот! — сама себе кивнула Росомашка. — Всё высказала. А и делай теперь что хочешь! Можешь прочь погнать за то, что выслеживала. Да не бойся, ни одна душа от меня не узнает, как ты под лёд проваливался…
Она вскочила на ноги и стояла, готовая горько расплакаться и убежать, пропасть в ранних сумерках — и никогда после не сознаваться, что эта встреча на берегу на самом деле была.
А жарко вспотевший Твердолюб сидел дурак дураком и заполошно вспоминал её имя. И никак вспомнить не мог.
— Бажана, — выговорил он наконец. — Бажанушка…
СВЯТОЙ МЕЧ
Вечерняя баня этого дня окончательно очистила мужчин-Волков от скверны, если какая и была, и жёны увели их, переодетых в чистое, по домам. Кормить настоящей человеческой пищей, заново приобщать к святым очагам, к своим объятиям…
— Дедушка, — начал Бусый, пока они с Соболем и Ульгешем шагали к дому Отрады. — Помнишь, ты сказывать велел, если будет сниться что необычное?
Соболь внимательно посмотрел и кивнул.
— И особо, если какой сон повторится…
— Мне снится меч, — сказал Бусый.
— Какой меч?
— Серебряный, — ответил мальчишка. Подумал и уточнил: — Как луч лунный. Ну, вроде тех, которыми Луна нас от Змеёныша оборонила… Вот и меч тот… оборонить силится. То я сам им рублюсь… как бы я — и не я вовсе… А кругом тьма, и враги со всех сторон наседают… — Тут он призадумался, говорить ли про загнанного крысёнка, и решил всё же сказать: — А то вот крысёныш малый привиделся, вроде как кто его плетью хлещет, он отбивается. Я помочь, жалко ведь, а тут у него в лапке серебряный меч себя оказал… К чему бы, дедушка?
— Не знаю пока, малыш, — задумчиво проговорил Соболь. Попробовал бы кто другой назвать Бусого малышом!.. Обиделся бы, кулаки сжал. Только дедушке было можно, от него это воспринималось как ласка, как подтверждение их с Бусым родства. А Соболь продолжал: — Сегваны, те торопятся сразу истолковывать сны, ибо верят, что те сбываются именно так, как их объяснили. Но мы не сегваны, верно? Я, к примеру, вырос в Саккареме…
«Да помню я, помню…» — мысленно подосадовал Бусый, но ничем не показал своего нетерпения, да и правильно сделал.
— Так вот у нас, — сказал Соболь, — если начинают вспоминать старину, обязательно заведут речь про то, как через реку Малик, по-здешнему Край, некогда хлынули на нашу землю враги. Степные кочевники из Халисуна. Были их, сказывают, неисчислимые тьмы, такие, что солнце над Саккаремом померкло аж на двести лет…
Благородный Зелхат, с которым по молодости я был немного знаком, объяснял нашествие засухой и смертельным голодом, постигшими в тот год Халисун. Он говорил, кочевники ринулись через Край, потому что спасали от смерти своих детей. И дрались отчаянно, так, что не нашлось силы, способной их удержать. Саккарем пал, и уже наши дети остались без пищи и крова, потому что халисунцы нас обобрали до нитки. Зелхат говорил, что на самом деле земля была способна прокормить и тех и других, но не мне об этом судить. Для нас, саккаремцев, это была чёрная напасть, в одну осень выкосившая половину страны, а кто уцелел, оказались у завоевателей в рабстве. Я тебе даже так скажу: сколько веков минуло, вроде всё давно улеглось, а вот написал Зелхат в книге, будто халисунцев не злобная кровь погнала через Малик, а голод и страх, — и шад Менучер немедля решил, что старик его первому готов был продать, кто только заплатит. Это всё я к тому, что память о тех временах у нас по сию пору больная.