Кстати, порой со звуками мусорских шагов на продоле происходит путаница.
Шаркающие тяжёлые звуки при ходьбе издают не только заступающие на дежурства продольные-мужчины, но и прапорщик Валентина. Ноги у неё больные: кеглеподобные икры с безобразным орнаментом выбравшихся наружу вен, торчащие из любой обуви громадные муслаки. Потому и походка у неё совсем не женская, а стариковская, тяжело загребающая, грубо звучащая. Потому и никакой в помине мелодии цокающих каблучков.
Возможно, к нашей хате Валентина испытывает какое-то особое то ли доверие, то ли уважение. Иначе как объяснить, что частенько обращается она к нам с банальными, но совершенно не характерными для этой обстановки, просьбами: «Колбаски не дадите, мы тут чайку собрались попить?», или «Лимончика у вас нет, вроде вам сегодня передачка заходила?»
Конечно, даём.
И колбаски, разумеется, вольной, копчёной, изумительно пахнущей, и лимончика, и ещё чего-либо сверх просимого добавляем — типа плитки шоколада или пачки печенья. А нам в ответ то ли в виде благодарности, то ли в качестве коммерческого эквивалента, что-то вроде послабления режима. Когда в своё дежурство Валентина разрешит свет не выключать пару часов после отбоя, когда о грядущем шмоне предупредит.
Я и представить ранее не мог, что человек может пребывать в окружении такого количества сплошь малоприятных звуков.
Ещё больше удивляло другое.
Здесь я встретил немало людей, что находятся в подобной обстановке куда больше времени чем я, но в разговорах, порою предельно откровенных, никто из них и словом не обмолвился о том, что засилье подобных звуков их беспокоит, раздражает, унижает. Регулярно в беседах я «зондировал почву» по поводу отношения моих нынешних товарищей по неволе к факту «диктатуры гадких звуков» и всякий раз или слышал однозначное «нет», или натыкался на отрицание самого факта существования подобной темы.
Выходило, будто повода для беспокойства вовсе не существует. Странно, «гадкие звуки» существуют, а неприятие или элементарное беспокойство по этому поводу отсутствуют.
Значит, или я неправильно понимаю ныне окружающую меня обстановку, или эти люди «как то не так» воспринимают действительность, которая, как нас учили, постигается через обоняние, зрение, слух.
А может быть, я уже того, начинаю сходить с ума…
В сочном и неподражаемом тюремном арго для этого явления есть немало колоритных синонимов типа: «бак засвистел», «крыша поехала», «гуси полетели».
Даже отдалённое предположение подобного диагноза не принимается!
Непростительная эта роскошь — сойти с ума, вот здесь, вот сейчас, в самом начале срока, ещё даже не добравшись до зоны. По сути, сойти с ума — это значит сдаться, выбросить белый флаг.
Это значит — капитулировать, не начав даже отстреливаться, бросить оружие и поднять руки при первом очень отдалённом появлении врага!
Отключить здравый смысл, когда он, как никогда, необходим, чтобы не превратиться в быдло, в кретина, в овощ?
Не мой путь!
Единственно верный выход в сложившейся ситуации — чем-то разбавить эти немногие, предельно однообразные, и все, без исключения, недобрые звуки. По крайней мере, для себя самого. Разумеется, за счёт резервов собственной памяти.
Значит, буду вспоминать совсем другие звуки. Из другого измерения, из вольной прошлой, очень далёкой жизни.
Благо, таких звуков — великое множество. Путешествовать в них — удовольствие. Кажется, в таком путешествии неприятных звуков не встречается вовсе.
И вспоминаются здесь чаще всего звуки самые обыденные, бытовые, домашние.
Например, шкворчание котлет, что жарятся на кухне на сковородке, накрытой крышкой. Или мурлыканье кошки, что угрелась у тебя в ногах. Даже шум лифта, позвякивание ножей и вилок, хлопанье извлекаемой из бутылки пробки — всё это, поднимаясь со дна памяти, звучит по-иному, ласково и добро.
Самые неожиданные звуки могут вспомниться здесь и обернуться из банальности мелодией, музыкой, искусством, эталоном гармонии. Скажем, диковинная, то ли забавная считалочка, то ли игрушечное заклинание, что придумала давным-давно, едва научившись говорить, моя дочь. «Кабале-хабале, коба, хоба, габале»… Что означали эти слова она и сама толком не представляла, тем более, объяснить не могла.
А сколько ещё самых разных звуков осталось в той, ныне очень резко и далеко отодвинутой жизни!
Особняком в закоулках памяти стоят «импортные», схваченные во время зарубежных командировок и путешествий, звуки.
Здесь и так напоминающий слово «хоккей» гортанный крик хищной ящерицы, вышедшей на ночную охоту, что довелось слышать в джунглях Лаоса. С ним соседствует негромкий, но отдающий космической мощью, шорох океанского прибоя на пляже в Шри-Ланке. Рядом может всплыть и детское щебетанье цикады в трогательной клеточке на коленях у пожилого японца, что оказался когда-то моим соседом в пригородной токийской электричке.
Важно, что эти «прошлые» звуки всегда со мной. И «нынешние» мои звуки, какими бы настырными и агрессивными они не были, пересилить их не смогут. Звуки прежней жизни — мой тыл, мой арсенал, моё секретное оружие. Они помогут пережить арестантский период моей биографии, попросту помогут выжить.
Конечно, я буду им за это благодарен.
Но и те, что сегодня окружают меня, что отмечены знаком «минус», что тождественны враждебному чёрному и тоскливому серому цветам, из меня уже никогда никуда не денутся.
Они займут своё место в кладовых моей памяти, как экспонаты на полках музейных запасников. Уверен, в конце концов звуки неволи и звуки свободы перестанут враждовать в моём сознании, помирятся, привыкнут друг к другу, возможно, даже начнут «союзничать» и «кооперироваться» в борьбе с какими-то общими врагами и недоброжелателями.
Только всё это случится очень нескоро. Приблизительно тогда, когда я, уже вольным человеком, подъеду в полночь к бутырским корпусам.
Конечно, в том неблизком будущем, стоя на тротуаре в районе метро «Новослободская», я не смогу расслышать ни лязга открываемых в хате «тормозов»[36], ни грохота откидываемого «кормяка»[37], ни тем более, топота мусорских шагов на тюремном продоле.
Зато, если не будет дождя, ветра и прочих природных передряг, очень велика вероятность уловить обрывки тех самых фраз, которыми обмениваются арестанты с «решки» на «решку».
Возможно, совсем другие темы будут звучать в них, а, может быть, я услышу то же, что слышу сейчас каждую ночь.
Деловое: «Два восемь девять, ответь, два пять семь…», «Два девять два, почему дорогу морозите?»
Шуточное: «Тюрьма-старушка, дай погремушку…».
Или серьёзное, способное обернуться для кого-то плохим и даже трагическим: «Сергеев из «два семь три» — засухарённый баландёр по прошлому сроку[38], сейчас всех подельников сдал, мочить на всех сборках…».
Трудно угадать сейчас, что я услышу тогда.
Потому что это будет нескоро.
Только это будет.
Обязательно будет.
Потому что я вернусь.
Обязательно вернусь.
Я не могу не вернуться!
Серый и Бурый
Читал, слышал, догадывался, представлял, как скромен спектр тюремных красок, но чтобы так, чтобы настолько…
Собственно, никакого спектра здесь нет!
Никакой радуги!
Никакого охотника, желающего, во что бы то ни стало, знать местонахождение диковинной птицы! Никакого красного, оранжевого, жёлтого, зелёного, голубого…
Только серый и бурый.
Бурый и серый.
Ваше Величество, Серый!
Серая дверь с «кормяком», через который три раза в день подают еду серого цвета. Серый стол. Серая лавка, намертво приваренная к столу и составляющая с ним единое, монолитное, опять же серое. Серые потолки. Серое одеяло.
Ваше Высочество, Бурый!
Бурые стены. Бурые полы. Кусок бурой кирпичной стены соседнего здания, что виден из крошечного окна, и кроме которого из этого окна не видно ничего и никогда.
Серый и Бурый. Бурый и Серый. Два цвета. Два единственных здесь цвета. Только два цвета. И прочих здесь нет.
Верно, с воли сюда попадают предметы, окрашенные по-другому: жёлтая мыльница, зелёная шариковая ручка, какая-то пёстрая, с оранжевым и фиолетовым обложка книги.
Но эти цветовые пятна не выдерживают натиска Серого и Бурого.
Два главных цвета-подельника их затирают, подавляют, забивают. Попадающим сюда вещам и предметам иных цветов не остаётся ничего, кроме как капитулировать-мимикрировать, уступая серо-бурому натиску. Уже через несколько часов они тускнеют, утрачивают яркость, обретают оттенки тех же главных цветов, наконец, полностью сливаются с ними. Серый и Бурый сжирают и переваривают все прочие краски.
Кстати, случайно ли именно Серый и Бурый оказались здесь главными?
Что можно сказать о сером цвете? Цвет посредственности и уравниловки. Символ обезличивания.
Отсюда и «серая масса» и «серая мышь» (не про грызуна, а про человека, понятно). Отсюда и брезгливо-пренебрежительная оценка всего нетворческого, неталантливого, скучного: серятина. Отсюда и убийственное тавро-характеристика-приговор необразованному, ничем не интересующемуся, неспособному к нестандартным мыслям и поступкам человеку: серая личность.
С Серым всё ясно.
С Бурым всё ещё проще. Конечно, поэты вспомнят что-то про осенние листья. Только здесь не краски осеннего парка вспоминаются, а цвет запёкшейся крови, цвет панорамы мясных лавок, цвет анатомических манекенов. Неласковый цвет. Отталкивающий цвет. Недобрый цвет.
Уверен, не случайно Серый и Бурый здесь командуют и диктуют.
Не сомневаюсь, это сознательно тщательно организованная диктатура. Диктатура цвета в усиление диктатуры несвободы. В довесок к приговору. Неважно какому: приговору судьи или приговору судьбы.
По большому счёту, диктатура Серого и Бурого — это та же пытка.