Бутырский ангел. Тюрьма и воля — страница 22 из 25

Что бы ни творилось на плацу (утренняя и вечерняя проверка, уборка, общее построение по случаю прибытия или отбытия очередной комиссии и т. д.), лагерные кошки в любой момент под любым углом и в любом направлении могут беспрепятственно пересечь его территорию, в любом месте остановиться, чтобы переброситься между собой парой ласковых, а иногда и неласковых «мяу», сделать свой туалет, справить естественные потребности.

Демонстрируя пренебрежительное отношение ко всем и всему, кошки порой проявляют невиданный цинизм.

Чего стоила одна, имевшая место совсем недавно, сценка, когда на свободном пятачке плаца на глазах у всего, построенного в скорбные чёрные квадраты, населения лагеря, лучшему производителю зоны коту Лёве приспичило заняться любовью с трёхцветной Муркой.

Ладно бы, если лагерь построили для обычной проверки.

На этот раз арестантов выгнали из бараков, чтобы обязать послушать представителей очередной комиссии, целую неделю что-то проверявших в нашей зоне. Толстые полковники и подполковники что-то вещали с наспех сколоченной, обтянутой красной (в тон их лицам) материей трибуны, а пушистый красавец, урча и подвывая, справлял своё детородное удовольствие.

Мне показалось, что эти тёртые службой и жизнью монстры тюремного ведомства как-то робели от всего, что творилось в двух метрах перед трибуной. Потому и старательно отводили взгляды в сторону от кошачьего сексодрома.

Зато с чёрным зверем у лагерных кошек отношения почти тёплые. На то они и кошки: малые, но всё-таки звери, всё-таки хищники, словом, родственные души.

Здесь и другое учитывать надо.

Кошки сюда не по приговору и не по этапу прибыли.

Одни здесь родились и нашими же арестантскими харчами вскормлены.

Другие с воли своими хитрыми кошачьими тропами прибыли.

Режим и полная изоляция — это для нас, арестантов, а для кошек здесь — либерализм и демократия на все сто процентов. Кому из них в зоне не по себе, всегда можно теми же тропками за колючку, за запретку[69], за вышки с часовыми, в другую жизнь, от которой мы надолго и всерьёз отрезаны.

В итоге, в сухом остатке, с плацом, с чёрным хищным зверем, лежащим на боку, один на один только мы, арестанты.

Без союзников. Без помощников. Лоб в лоб. Кость в кость. Хоть и лба этого не видно, и кость эту не потрогать.

Чёрный зверь всё видит, всё чувствует, всё понимает.

Он читает мысли и угадывает поступки людей. Как главный хищник на отведённом ему участке леса, он образцово выполняет обязанности санитара-выбраковщика.

Вездесущим своим чутьём обнаруживает ослабевших, запутавшихся, надломившихся.

Споткнувшегося толкает.

Упавшего добивает.

Главная, сверхковарная особенность хищного почерка этого зверя: своих жертв он начинает переваривать, когда те даже не догадываются о своей участи.

Арестант ещё ходит, курит, пьёт чай, возможно, даже смеётся по особенным, лагерным, вольному человеку непонятным, поводам, а невидимые, гибкие и цепкие звериные щупальца уже обвили его руки, ноги, тело, присоски намертво припечатались к телу, и энергия, здоровье, сама жизнь начинает перекачиваться из организма человека в организм зверя.

Хищник жесток и непредсказуем.

У кого-то он забирает сразу всё. Никаких порций, доз, глотков. Вытягивает, высасывает, выкачивает всё! До капли, до конца, без остатка! Сразу всё, включая жизнь, как единственную форму земного существования человека.

Так было с проигравшимся в прах Лёхой Барабаном.

Это только говорят, те говорят, что из кожи вон лезут, представляя лагерную жизнь конфеткой, будто в зоне играть в долг больше, чем на две тысячи не дают. У той конфетки фантик красивый, да начинка ядовитая.

Два дня и две ночи не поднимался Лёха из-за «катрана»[70]. Не спал, не ходил в столовую сам и мотал головой на еду, приносимую отрядными шнырями. Только цедил едкий, отдающий в кислоту, чифир. Не выпускал из рук засаленных, как телогрейка бомжа, карт. На исходе второй ночи, когда долг превысил полтинник[71], ему сказали: — «Хватит, остынь, подумай, где брать, чтобы рассчитаться…». Ударили по плечу. Не больно, но и не по-доброму.

И ещё раз напомнили: «Ищи, думай, надо…».

Весь день Барабан мерял шагами лагерный плац, пытался представить, где найти, как выпутаться. Обращаться к матери, немолодой и нездоровой, поднимающей без мужа (затерялся некогда по тем же лагерным адресам отец Лёхи) двух дочек — его сестёр, он не отважился.

Оставались друзья, кажется, добрые и надёжные. Только заработки их и все прочие доходы, вместе взятые, на малой родине Лёхи в вымирающем совхозном посёлке даже близко не соотносились с проигранной суммой.

Больше обращаться за помощью было не к кому. Безнадёга навалилась на Лёху Барабана.

А за безнадёгой маячило ещё что-то, более конкретное и куда более страшное.

По лагерным законам, неписанным, но строго чтимым, проигравший крупную сумму и не имеющий возможности вернуть долг, чаще всего переводился, а точнее, падал, ибо обратной дороги уже не было, в категорию «фуфлыжников»[72]. Категорию презираемых, но всё-таки сохранивших какое-то подобие своих прав и достоинств, арестантов.

Что же касается должников сверхкрупных сумм (объём долга Лёхи Барабана с лихвой перекрывал все возможные лимиты и нормы), то здесь откровенно маячил шанс очутиться на самом дне арестантской иерархии — в «петушатнике»[73].

Такой ярлык ни отмыть, ни спрятать.

Даже на воле, схлопотавший этот ярлык, приговорён не расставаться с ним до конца дней своих. От подобной перспективы у Лёхи немели руки и судорогой сводило лопатки.

Два часа после отбоя провалялся Барабан на своём «шконаре»[74], не раздеваясь и не вынимая рук из карманов.

После полуночи резко вскочил (будто куда-то опаздывал), вытащил из-под матраса украденный с «промки» и приготовленный для перетяжки того же продавленного «шконаря» моток синтетической верёвки, вышел из барака.

Через пятнадцать минут висевшего в лестничном пролёте Барабана обнаружили арестанты, возвращающиеся со второй смены.

Потом говорили по лагерю, будто погорячился Лёха, что у него то ли сдали нервы, то ли «рванул крышняк»[75]. Знатоки норм лагерной жизни с жаром утверждали, что ничего бы Лёхе не было, что тут больше виноваты те, кто допустил его до игры с таким серьёзным долгом.

Не было — было! Было — не было! А человека-то не стало…

И какая теперь разница, кто именно в этом виноват?

Выходило, что чёрный зверь забрал у Барабана жизнь, оставив честь и доброе имя.

Размен, имеющий право в некоторых случаях считаться равноценным.

Только к катрану Лёху в своё время подтолкнул своими липкими щупальцами тот же зверь, и азарт в нём раздул, притупив бдительность и здравый смысл.

Тот же хищник, лежащий на боку и претендующий на право распоряжаться нашими судьбами.

Значит, в этом случае зверюга оказался сильнее человека?

Не обошлось без злой воли чёрного зверя и в истории с Костей Грошевым.

Тот умер всего за две недели до своего освобождения. Ни на что не жаловался, не болел. Просто вышел на тот же плац, дважды пересёк его по вечному арестантскому маршруту (от мусорки[76] мимо «козьего» барака[77], лагерного храма до «дежурки» и обратно)… Правда, передвигался тяжело, по-стариковски подгребая ногами, что ранее за ним не замечалось. Потом с размаху остановился, будто наткнулся на невидимую, но непреодолимую стену, еле слышно икнул и медленно ополз по этой невидимой стене.

На тот момент было Косте ровно шестьдесят лет, из которых на лагеря, тюрьмы, этапы растерялось куда больше половины.

Две недели оставалось ему до «звонка»[78], только возвращаться ему было некуда. На тот момент, говоря сверхточным арестантским языком, не было у него «ни флага, ни Родины». Украинское гражданство утеряно, российское — не восстановить. Родственников никого — кто умер, кто потерялся, пока Костя лагерные адреса коллекционировал. Он даже город не мог назвать, куда после освобождения хотел бы отправиться.

В итоге так и складывалось: человеку того и гляди, как освобождаться, а освобождаться — некуда…

Удивительно, но задумался над этим Костя только за считанные дни до своей смерти, а до этого, как и любой арестант в подобной ситуации, просто суетился, собирался, радовался скорой встрече со свободой.

Похоже, очень похоже, будто чёрный зверюга просто смертельно жёстко одернул Костю, вернул его к шершавой реальности, освободил от такой неуклюжей и нелепой формы возвращения арестанта на свободу, когда свобода как таковая есть, а всё необходимое для жизни в этой свободе отсутствует: ни домов, ни родственников, не говоря уже о вечно зыбкой для любого освобождающегося перспективы трудоустройства, прописки и т. д.

Одним махом, одним, как потом выяснилось, тромбом решились все проблемы.

Вместо вольного вагона (пусть плацкарта, но уже не «столыпин»[79]) — чёрный пластиковый мешок, в который загрузили Костю «шныри» из лагерной санчасти на том месте, где он упал.

Вроде и здесь чёрный зверь поступил как безмерно циничный санитар-миротворец.

И Костю избавил от мытарств на воле, и многих людей от возможности быть тем же Костей обворованными и ограбленными спас, ибо кроме того, как грабить и воровать, Костя за свои шестьдесят лет так ничему и не научился.

Выходит, и здесь зверюга человеческой судьбой распорядился.