Быль и небыль — страница 12 из 43

Отлегло у Фалалея от сердца. Собрался он разом. И пошли.

Идут, идут, долго, коротко ли, вёдром ли, погодкой ли, — местность Фалалею вовсе незнакомая. Да благо старичок дорогу знает. Он с тропочки — на стежку, со стежки — на дорожку… Вел, вел и привел. Пришли — не устали.

Смотрит Фалалей — стоит под сосною келейка. Домок не велик, а жить можно. Срублен чисто, крыт густо.

Заводит его Микола-угодник в сени и говорит:

— Ну, Фалалей, заходи в горницу да обожди меня малость. Я сейчас.

Открыл ему дверь, а сам куда-то вбок. Фалалей и не приметил — куда.

Ну, что ж? В горницу — так в горницу.

Переступил Фалалей через порог да и стал. Батюшки-светы! Келейка малого меньше, что твой курятник, а горница в ней — краю не видать! Больше церкви. И нет в той горнице ни печи, ни подпечья, ни лавок, ни подлавочников.

Ничего нет, только горят лампадки. Которые на цепях висят, которые на подставочках стоят, а которые и так — на полу. Поболе, помене, победней, побогаче — ну, всякие, всякие… Не сосчитаешь… И горят, горят огонечки, как цветики в поле цветут. А кругом — тихо. Только и слышно, как потрескивает кое-где. То ли маслице там жидковато, то ли фитилек кряхтит.

Смутно стало на сердце у Фалалея, сумно.

Думает: «Что за место такое? Что за лампадочки?» И пошел, пошел меж ими ходить. Идет себе, направо, налево смотрит, удивляется: куды попал?

И вдруг будто его в бок тронуло: стой! гляди!

Остановился он, глядит.

Висят перед ним на цепях с потолка две лампадочки — средней величины, медные. Горлышко — как горлышко, донышко — как донышко, много таких кругом. А ему кажется: эти середь всех особые.

Смотрит он на них, глаз не отведет. Да вдруг и догадался.

— Эта, справа, моя лампадка, а эта — слева — женкина, Федосьина. И сколько им гореть, столько и нам на свете жить.

Протянул он руку, покачал лампадочки… Ах ты, боже ж мой! В Федосьиной-то масла еще полным-полно, а у него в лампадке — только на донышке чуть плещется… Скажи на милость! Ну, что тут делать?

И вдруг рядом в одной лампадочке как затрещит… Дрогнул огонечек, мигнул разок, другой и сник. Только дымок пошел. Кончилось, стало быть, маслице.

Страшно сделалось Фалалею. Глядит он на свою лампадку, и чудится ему, будто и в ней огонек едва горит. Вот-вот погаснет…

А у Федосьи-то, у Федосьи! Еще сорок лет дура проживет, и все у ней масло в лампадке останется.

Разобрало Фалалея зло.

— А, — говорит, — ворона старая! Хоронить меня собралась. Может, думаешь, еще и замуж тебя возьмут! Так нет же, шалишь!

Подтянул он к себе Федосьину лампадку и давай ее над своей нагибать.

«Здесь, — думает, — отбавлю, а там прибавлю, — вот и будет ровно».

Да не тут-то было. Не льется из лампадки масло, хоть совсем перевороти. Так уж сделано.

Почесал в затылке Фалалей, призадумался. Думал он, думал — и выдумал. Окунул потихоньку палец в женину лампадку, поднес к своей, да и обтер о крайчик.

Удалось. Мало-маленько, а прибыло маслица в лампадочке.

— То-то, — говорит Фалалей и давай в чужую лампадку пальцы макать и в свою переливать.

Час, другой пробился, — смотрит: стала его лампадка полнее Федосьиной.

«Ага, — думает, — онуча тасканая, хотела меня раньше уморить, а сама остаться! Так я и дался! Посмотрим, что ты завтра запоешь, как я все масло-то у тебя вымакаю!»

Глядь, а за плечом у него Микола милостивый стоит.

— Ты что это, чадо, делаешь?

— Да ничего, божий угодничек, вот хотел волоса маслицем помазать: больно сухи стали.

Поглядел на него Микола.

— Стало быть, волоса? — говорит.

— Волоса.

— Ну, ладно. Пойдем теперь ко мне в клеть. Посмотришь, что для вас припасено.

Подвел к дверям, отпер замок.

— Ступай, — говорит, — а я за тобой приду.

Заглянул в дверь Фалалей — темно в клети, руки своей не видать.

— Миколушка, — говорит, — милостивец! Темно там, не вижу я ничего.

— Ступай, ступай, — говорит Микола. — Осветится.

И впрямь — чуть шагнул Фалалей в клеть, она и осветилась. Поглядел он по сторонам и ажно похолодел весь. Ох! Лучше бы и не глядеть.

Помещенье большое, может, поболее, чем та горница с лампадками, — и кругом-кругом разное добро навалено: здесь — цепи, там — крючья, там щипцы огромадные, а там — котлы висят и под ними угля цельные груды — в десять лет не сожжешь. Вот греши на этом свете! Страшно!

Постоял Фалалей, постоял, а потом набрался духу и пошел потихонечку. Туда, сюда глядит: не припасено ли и для него чего-нибудь.

Так и есть: висит котел, а под ним — угля-то, угля! Ах, батюшки, не пожалели! Вот не пожалели!

А как раз насупротив, в уголку, другой котел висит — помельче, и угля под ним — самая малость, так воза два. Узнал Фалалей и этот котел.

— Вот те и на! — говорит. — Ну и баба у меня! Чисто змея! На этом свете дольше меня прожить хочет, и на том свете ей вольготней будет.

Наклонился он и давай от своей кучи уголь отгребать и к женкиной пригребать.

Кряхтел, кряхтел, полвоза не отгреб.

«Нет, — думает, — эдак толку не будет». Снял он с себя штаны, завязал у них концы и давай ими, как мешком, уголь таскать. Насыплет угля в штаны сколько влезет, взвалит себе на плечи и прет. Вспотел весь, перемазался, как черт, а все устали не знает.

Снесет уголь, высыплет, опять нагребет и снова тащит. «Ничего, — думает, — стерпит. Они, бабы-то, привычные».

Много бы Фалалей угля перетаскал, да Микола не вовремя воротился.

Только мужик в сотый раз уголь высыпал и пошел в сто первый штаны набивать, а угодник ему навстречу.

— Что это ты, чадо, делаешь?

— Да вот, святитель, упал я, штаны перемарал, дак боюсь, баба заругает. Она у меня лютая. Водички ищу, помыть бы их…

— Верно, — говорит Микола-угодник. — Надо тебе помыться, да только не водой, а слезами горючими. Ступай-ка, братец, домой. Успеешь отмыться, пока масло в лампадке горит, — твое счастье. Нет, — на себя пеняй. А уголь этот, что ты под женин котел натаскал, весь исчезнет, и масло, что ты вымакал, ей снова подольется, потому что, как ты ни старайся, останутся на твоей одежке пятнышки. Дак кому же, коли не ей, горемычной, домывать их?

С тем и пошел Фалалей восвояси. А вот отмылся ли он ко дню кончины и сколько еще на сем свете жил, про то неведомо.

Нам сказывают, — приказал долго жить.

Солдат и Смерть



Один солдат полный срок на царской службе отслужил — двадцать пять лет да еще и с неделей.

Отслужился, приходит домой, а дома-то и нет!

Стены-то, как поглядишь, стоят еще, да вот люди-то лежат: вся семья, вся родня, от мала до велика, померши… А без семьи да без родни и дом не дом.

Ну, куды ж ему определиться? Пошел, в какую сторону ноги понесли.

Встречается ему по дороге господь.

— Куды, солдат, пошел? Откудова?

— Так и так, господи, никуды — ниоткудова. Служил двадцать пять лет верой-правдой, нашивку выслужил, да вот и остался хоть с нашивкой, а без места.

Посмотрел на него господь, пожалел.

— Что ж мне, — говорит, — делать с тобой? Взял бы я тебя на небо, да ведь живому не полагается. Ты не Илья-пророк. Помирать-то согласен?

— Никак нет, — солдат говорит, — не согласен. — Пожил бы еще маленько.

Покачал головой господь.

— То-то вот и есть, — говорит. — Пожил бы, да пожил… Все вы так… Уж, кажись, какая тебе, старому, надобность на земле околачиваться? Табачищем дымить — зря небо коптить? Экая радость! Ну, да уж ладно, ступай к райским дверям, становись на караул. Да смотри, без моего спросу никого не пропущай.

Ну, солдату на карауле стоять — дело привычное. Пуговицы начистил, ремни подтянул. Стоит с ружьем, никого не пропущает.

А время-то было зимнее — морозило люто. Стоял-стоял солдат на часах и крепко озяб — совсем ноги свело.

Вдруг видит: идет из рая старичок. Солидный такой, пожилых лет. Солдат у него и спрашивает:

— Извините, старичок, вы кто такие будете?

— А я, — говорит, — Микола Чудотворец.

Солдат видит — начальство! Сейчас ему честь отдал, все как следует.

— А нельзя ли мне, — говорит, — ваше благородие, в помещение войти, обогреться малость?

— Можно, голубчик, можно. Войди, погрейся.

Он ноги-то обтер, заходит в рай, в самую, значит, середину. Заходит, любуется. Очень вокруг хорошо — рай, одно слово!

Вдруг и видит — сидит в райском буфете другой старичок, отдыхает.

Подошел к нему солдат, козырнул.

— А что, — говорит, — почтенный, не разживусь ли я у вас черепушечкой винца? Для сугреву, как говорится.

Нахмурился старичок.

— Да ты что, солдат? Одурел? Чай, не в трактире сидишь — в раю! Вина ему подавай! Нельзя!

— Ну, коли нельзя, то и нельзя. Прощенья просим.

Вышел солдат в сад райский, встречает третьего старика. Тот под яблонькой сидит, с птицами райскими беседует.

— Нет ли, дедушка, табачку на папиросочку?

Разгневался старик, ажно венчик померк.

— Ишь, какой смелый! Привык на службе, дак и в раю, думаешь, все будто в казарме. Выгнать его отсюдова!

— Что ж за важность! Выгнать — так выгнать! Я и сам пойду. По нашему смыслу это не рай, что ни табаку, ни вина, что человеку ни пить, ни есть, ни духу перевесть, — только сам себя заморозишь.

— Ну, ладно! Не твоего ума дело. Пошел, брат, на свое место. Становись, куда поставлен!

Он пошел, а старички святые меж собой разговаривают.

— Бедовый солдат! Это господь напрасно его к райским дверям приставил. Того и жди, что впустит кого не надо, а кого надо — дак и не впустит. За им глядеть да глядеть…

И поглядывают трое на ворота — то один глаз наведет, то другой…

Да разве за им углядишь, за солдатом-то? Ведь он, шутка сказать, полный срок отслужил, двадцать пять лет казенные щи хлебал, пять походов отшагал — да с полной выкладкой.

Они себе разговаривают, а он свое дело делает — караул держит.

Вот и видит он — прилетела к райским воротам Смерть. В калитку не постучала, слова не сказала — без спросу, без разговору хочет в рай пройтись.