Вздохнул господь.
— Эх, Петр, Петр, туда ли смотришь? Поверху ты глядишь, а поверху, известно, один жир плавает. Ты поглубже, поглубже зачерпни — со дна.
— А что на дне-то? Капуста?
— Нет, другого огороду овощ! Да что ж ты? Апостол! Капусту разглядел, а душу человечью не приметил. Сам-то посуди. Похлебка вчерашняя — дрянь, говоришь? Ну, верно, дрянь — похлебка, да зато баба — золото. А сегодняшние щи — золото, да баба — дрянь. Уразумел?
Ничего не ответил Петр-апостол. Сумный идет, раздумчивый.
— Ты чего? — спрашивает господь. — Какая у тебя печаль?
— Да что, — отвечает апостол, — хожу я по стопам твоим с младых ногтей и о законе твоем размышляю день и ночь, а мудрости твоей никак не постигну. Хоть бы мне денек один — от восходу до закату — в твоем звании побыть. Может, и я бы, скудоумный, умудрился.
Усмехнулся господь.
— Будь, — говорит, — по-твоему. Нынче ты именинник — надо тебя почитать. Господствуй, пока солнышко на покой не уйдет. Милуй, карай, молитвы принимай. С чего начинать-то станешь?
— В церкву пойду, — апостол говорит. — Молитвы принимать.
— Ладно, пойдем.
Пошли они. Идут лугом. А на лугу гусей! гусей! — как снег выпал. Травы не видать. И стережет гусей баба.
Приметила она странников и кричит:
— Страннички, а страннички! Вы не в церкву ли?
— В церкву.
— Погодите, и я с вами. Петру-апостолу свечку поставить.
Погладил апостол бороду.
— Похвально, тетка, — говорит, — пойдем. Только гуси-то твои как? На кого оставишь? Кто их без тебя беречь будет?
А баба не сомневается.
— Пусть, — говорит, — господь бережет. Он всевидящий, доглядит.
Тот так и стал. А господь эдак тихонько, под самое ухо, говорит ему:
— Ну, брат, не постыди упования.
Что тут будешь делать? Сел Петр-апостол на пенек и весь денек — до закату солнечного — гусиную обедню слушал. А как солнышко на покой ушло, воротилась баба.
— Слава тебе, господи, — говорит, — целы мои гуси!
Встал апостол, размял ноги и говорит ей строго:
— Ты, баба, вот что: ты на бога-то уповай, да и сама не зевай. Мыслимое ли дело, чтобы господь за тебя гусей стерег. Ныне ты его в гусятники поставишь, а завтра куды? К печке? Щи варить? Ой, баба! Смотри у меня!
И пошел себе. А господь уже при дороге стоит. Ждет.
— Ну, что, Петр, — спрашивает, — умудрился?
— Да вишь, как оно обернулось, господи, — Петр отвечает. — Большую власть ты мне дал, да на малые дела.
— А богу и малое не мало, и великое — не велико.
— Темны слова твои, господи.
— А ты вникай. Слова темны, да мысли светлы.
И пошли дальше. Господь — впереди, апостол — позади, как полагается. А на селе праздник, пьют, гуляют… Там — на гармони играют, там — песни поют.
Вот остановился господь под окошечком и слушает.
А в доме поют, да так славно, — и про дороженьку, и про березыньку, и как де́вица мо́лодца полюбила…
Опустил голову господь, внемлет. И апостол рядом стоит, тоже слушает.
Про березыньку послушал и про дороженьку послушал, а как запели про девицу да про мо́лодца — дале пошел. Уж больно песня-то мирская.
Пошел, пошел, оглянулся, а господь все под окошечком стоит.
Он до угла дошел и снова назад поглядел. Стоит господь под окошечком — песню слушает.
— Да что же это, господи? Уж и ночь на дворе, а нам ведь далеко…
Вздохнул господь.
— Ладно, ладно, пойдем. В рай, видно, захотелось? Не настоялся у ворот!
Пошли.
А Петру-апостолу уж и стыдно стало, что он господа поторопил.
«В кои-то веки, — думает, — он, милостивец, не для чужой беды, — для своего умиления в пути помедлил. А я ему и минутки лишней не подарил. Хоть назад ворочайся!»
Да нет, зачем назад?
Вон в другом доме тоже поют, да не песни — молитвы.
Обрадовался апостол.
— Господи, — говорит, — вот где пенье-то! Постоим, послушаем?
Остановился господь, прислушался, головой покачал и пошел себе далее. Апостол — за ним.
— Господи, — говорит, — просвети ты меня, сделай божецкую милость!
— Ну чего тебе, говори!
— Да как же это так? Там мирское пели, а ты цельный час под окошком простоял, а здесь духовный стих выводят, а ты и минутки не помедлил. Не возьму я в толк…
— Эх, Петр, Петр! Там мирские поют, да хорошо. А здесь — духовное, да плохо. Неужто невдомек?
Апостол только руками развел.
Вот она — премудрость-то божья!
Проще простого, а поди-ка, уразумей.
Змеиный язык
Расейские люди спокон веку по работам ходят. Бывает, что и до самых границ дойдут, а то и подальше.
Вот один мужик пошел, пошел себе да и зашел к черкесской границе. А там его черкесы поймали и продали на морские острова, к песьеглавцам, — вот что людей-то едят. Ну, что касаемо голов, так это, говорят, — байки. Головы у них, как у всех прочих, зато нрав чисто собачий. За нрав-то их песьеглавцами и прозвали.
Ну, купил этого мужика один тамошний хозяин и определил на конюшню, к лошадям. У него как раз тройка была — кобыла и два мерина. И ходил за ними допреж того тоже русский один, купленный человек. Три года ходил, а после зарезал его хозяин, а себе нового достал. «Пусть, — думает, — лошадок покормит да и подкормится малость, а после и сам на корм пойдет».
А русский, хоть и знает, что ждет его беда, да делать ему нечего: не убежишь, не спрячешься! Живет помаленьку.
Вот как-то раз поехал с ним хозяин в лес. Приехали, выпрягли лошадей и показывает ему старик место под большим деревом. Копай, мол, тут яму!
Что ж, рыть — так рыть! Вырыл он яму широченную, глубоченную, ну, чисто могилу, а хозяин спрятал в ту яму эдакую машину булатную, навел ее и говорит:
— Ну, русский, полезем на дерево!
Влезли. Достает хозяин из кармана дудочку и начинает тонехонько, тихохонько высвистывать.
И вот, видят, ползет к ним змей, как говорится, по́лоз, да такой огромадный, ядовитый, что трава под ним горит. Наполз он на эту яму, где они машину-то схоронили, и тут хозяин как дернет за веревочку! Стукнули булатные ножи, и пересекло змея надвое.
Хозяин сейчас с дерева долой, велит русскому рубить змея на части. Тот перерубил. Хозяин кажный кусок перемыл и склал в кадку для ветчины (там это не в диковинку, что змея солят. Народ такой — и собак, и кошек ест, и змеевиной не брезгует). А один кусок дал русскому и сказал варить.
Русский взял, положил этот кусок в котел, налил воды — закипела вода, как на огне. Хозяин говорит русскому: «Слей наземь». Он вылил воду на траву, трава ажно до земли выгорела. Такой, стало быть, в той воде яд был.
А песьеглавец опять приказывает: «Наливай другую воду!» И та вода закипела.
«Выливай!» — Вылил. Смотрит — на этот раз трава пожелтела, высохла, а не сгорела.
— Ну, наливай третью воду, сыпь крупу, да вари кашу!
Ему что? Человек подневольный — сварил.
— Снимай котелок! Подавай!
Он подал.
Взял хозяин ложку и давай эту кашу уплетать, сольцой и то не посолил.
Убрал весь котелок, остались в котле одни пригарки. Он и говорит русскому:
— Возьми, русский, вымой этот котел и чисто выскобли. Только смотри — крупинки не съешь! А как поешь — так и знай, — умрешь. Вам, русским, это не годится.
Русский говорит:
— Да у нас в Расее этого и не видано, а не то что есть. В рот не возьму…
Достал хозяин войлок, подушку, положил под дубом и лег отдыхать. А русский пошел к воде котел мыть. Идет и думает: «Смерти не миновать. Как того зарезал, так и меня зарежет. Дай попробую!»
По русскому образованию перекрестился и давай эти пригарки убирать. Отскоблит корочку — и в рот, отскоблит — и в рот.
Дочиста все съел, и мыть не надо стало.
И только он последнюю корочку прибрал, смотрит — что такое? Стало ему все понятно, все разговоры, что звери, птицы, скоты всякого звания промеж себя ведут. Как есть все уразумел. Засмеялся он. «Вот, — думает, — какая хитрость! Вам, русским, это не годится! Ишь ты! Ну, теперь мне главное дело, чтобы хозяин про это не прознал»!
Вымыл он скорее котел, отнес на место и поставил под повозку, а сам сел на пенек, про свою судьбу думает.
Вдруг и слышит, — говорит кобыла сыну своему мерину:
— Что это хозяин долго спит? Ведь нам ехать далеко.
А хозяин сразу и проснулся.
— Да, — говорит, — пора! Русский, давай лошадей, поедем!
Русский привел лошадей. Запрягли. Кадку с этим мясом змеиным на повозку поставили. Сели себе и поехали ко двору.
Под вечер добрались до места. Русский сейчас лошадок отпрег, прибрал их, корму задал.
Уж и спать давно пора, а он все ходит возле них, холит, чистит. Ему с лошадками-то хорошо: лошадки и здесь будто свои, будто русские… Никакой разницы нет.
И вдруг опять слышит он, — говорит меньшой мерин старшому:
— Вот попадаются люди добрые, да недолго живут. Тот, — говорит, — за нами хорошо ходил (это которого зарезали-то), а нынешний еще лучше ходит — и покоит, и жалеет!..
А старшой присунулся к нему и говорит, будто на ухо шепчет:
— Как он ни старайся, как ни служи, а заслуга та же будет. Зарежут словно барана.
А русский стоит себе и слухает, как меренья разговаривают.
Вот старшой опять говорит:
— Кончится этот месяц, и созовет к себе хозяин гостей. Праздник у них будет. Тут нашему конюху и конец, как тому было. Небось, помнишь?
А меньшо́й опять:
— Знал бы это русский да сел бы на меня, я б его на ихнюю границу вывез! Жалко мне парня.
Старшой мерин мотнул головой и говорит:
— Нет, ты не вывезешь! А вот я вывезу, коли он на меня сядет.
Тут мать ихняя, соловая кобыла, как топнет копытом, ажно искры полетели.
— Зря хвалитесь! На кого он ни садись, вы оба пропадете и его погубите. Нагонит вас хозяин и в куски изрубит. Вот если б он знал да на меня сел, я бы его вывезла. А ваш разговор пустой.
Пошел русский из конюшни. Идет, а сам думает:
— Ну, погляжу, если и вправду ихние слова сбудутся, и хозяин на тот месяц гостей созовет, сяду я на кобылу и попробую — не вывезет ли?