Был ли Пушкин Дон Жуаном? — страница 14 из 77

Над рыцарем иная машет

Ветвями молодых берез,

И жар от них душистый пашет;

Другая соком вешних роз

Усталы члены прохлаждает

И в ароматах потопляет

Темнокудрявые власы.

Восторгом витязь упоенный

Уже забыл Людмилы пленной

Недавно милые красы;

Томится сладостным желаньем;

Бродящий взор его блестит,

И, полный страстным ожиданьем,

Он тает сердцем, он горит.

Слишком много подобных ночей было и у Пушкина. Однажды, как писал А. И. Тургенев, – «он простудился, дожидаясь у дверей одной б****, которая не пускала его в дождь к себе, для того, чтобы не заразить его своей болезнью…» «…Какая борьба благородства, любви и распутства», – иронично восклицает в конце письма Александр Иванович.

Такое поведение Пушкина не должно удивлять, оно вполне естественно вписывается в его характер, сформировавшийся от различных «инцестуальных» запретов, сопровождавших его детство и юные годы. Как это ни странно звучит, но «эротизм» поэта был тесно связан с так называемой «психологической импотенцией», которая сопровождала разделение любовной сферы поэта на «чувственную» и «чувствительную» составляющие. Пушкин чувствовал себя стесненным в проявлении полового влечения к женщине, к которой он питал уважение, полноценную же потенцию и максимум сексуального удовлетворения он получал в общении с девицами, когда безудержно предавался наслаждению. Элемент определенной извращенности, полученной от знакомства с французской фривольной литературой и вносимой им в половые отношения, Пушкин мог реализовать только с ними. Отсюда происходит его потребность в униженном половом объекте, в женщине полусвета, актрисе или гризетке, у которой нет эстетических требований, которая не знает, кто он, не ведет с ним литературных бесед, не требует к себе внимания, как к личности. «Перед такой женщиной – отмечает Фрейд, – он всего легче обнаруживает свою половую силу даже в том случае, если его нежность направлена к более высоко стоящей». И все же «чувствительная» составляющая тоже давала о себе знать, и Пушкин, утомленный от эротических забав, вновь стремился к женщинам, на облик которых был наложен «инцестуальный» запрет.

В свете прошел слух о том, что восемнадцатилетний поэт без ума от тридцатисемилетней княгини Голицыной. Опять в душе Пушкина шевельнулись неосознанные детские сексуальные чувства к почти сорокалетней женщине. Вспомним, что няне поэта, когда она начала ухаживать за ним, также было 40 лет. Созданный в подсознании сексуальный образ зрелой, доброй и ласковой женщины постоянно преследует поэта, врываясь в его сознание и подчиняя себе его романтическую, страстную и влюбляющуюся натуру.

С княгиней Евдокией Ивановной Голицыной Пушкин познакомился у Карамзиных и сразу же влюбился. Это все заметили. «Поэт Пушкин, – писал Н. Карамзин к П. Вяземскому, – у нас в доме смертельно влюбился в Пифию Голицыну и теперь уже проводит у нее вечера: лжет от любви, сердится от любви, только еще не пишет от любви». Карамзин не без иронии назвал княгиню пифией, т. е. прорицательницей, предсказательницей. Светская красавица была оригиналка. Она увлекалась философией и, особенно, математикой, вела переписку с парижскими академиками по математическим вопросам.

«Княгиня Голицына была очень красива, – писал о ней князь П. А. Вяземский, – и в красоте ее выражалась своя особенность. Она долго пользовалась этим преимуществом. Не знаю, какова была она в своей первой молодости; но и вторая, и третья молодость ее пленяли какою-то свежестью и целомудрием девственности. Черные, выразительные глаза, густые темные волосы, падающие на плечи извилистыми локонами, южный матовый колорит лица, улыбка добродушная и грациозная: придайте к тому голос, произношение необыкновенно-мягкие и благозвучные – и вы составите себе приблизительное понятие о внешности ее. Вообще, красота ее отзывалась чем-то пластическим, напоминавшим древнее греческое изваяние. В ней было что-то ясное, спокойное, скорее ленивое, бесстрастное. По собственному состоянию своему, по обоюдно-согласованному разрыву брачных отношений, она была совершенно независима. Но эта независимость держалась в строгих границах чистейшей нравственности и существенного благоприличия. Дом ее, на Большой Миллионной, был артистически украшен кистью и резцом лучших из современных русских художников. Хозяйка сама хорошо гармонировала с такою обстановкою дома. Тут не было ничего из роскошных принадлежностей и прихотей скоро-изменчивой моды. Во всем отражалось что-то изящное и строгое. По вечерам немногочисленное, но избранное общество собиралось в этом салоне: хотелось бы сказать – в этой храмине, тем более, что и хозяйку можно было признать жрицею какого-то чистого и высокого служения. Вся постановка ее, вообще туалет ее, более живописный, нежели подчиненный современному образцу, все это придавало ей и кружку, у нее собиравшемуся, что-то – не скажу таинственное, но и не обыденное, не завсегдашнее. Можно было бы думать, что тут собирались не просто гости, а и посвященные».

Пушкин восхищался княгиней. Она это ценила. Как-то, будучи в Москве, сказала Василию Львовичу, что его племянник «малый предобрый и преумный» и что он «бывает у нее всякий день». Вернее было бы сказать – всякую ночь. Какая-то цыганка предсказала однажды княгине Авдотье, что она умрет ночью… Женщина суеверная, Голицына превратила ночь в день, а день в ночь, чтобы встретиться со смертью, когда она придет за ней. Лишь ночью принимала она друзей в своем великолепном салоне. За это ее прозвали «la Princess Nocturne» (княгиня ночная). Вскоре Пушкин посвятил Голицыной мадригал «Краев чужих неопытный любитель», в котором спрашивал:

Где женщина – не с хладной красотой,

Но с пламенной, пленительной, живой?

И сам же отвечал на свой вопрос:

Отечество почти я ненавидел —

Но я вчера Голицыну увидел

И примирен с отечеством моим.

В салоне «княгини Ночи» бывали друзья Пушкина – Карамзин, Жуковский, Вяземский, Александр Бестужев, Александр Тургенев.

Сердце Пушкина постоянно было в неволе – неволе любви, пиров и веселья. На все упреки родителей в излишней распущенности, которая могла иметь для него неприятные последствия, он отвечал: «без шума еще никто не выходил из толпы».

Среди прочих увлечений поэта был и театр. Пушкин даже написал «Мои замечания о русском театре», где описывал свои впечатления от игры тех или иных актеров, рассказывал о театральной жизни той поры. Общество относилось с известным уважением, даже любовью к корифеям сцены, но к остальной артистической массе – с должным пренебрежением. Словно обитательницы большого гарема, актрисы, танцовщицы, «фигурантки» и статистки после того, как опускался театральный занавес, развлекали гвардейскую «золотую молодежь».

Театр увлек юного поэта своей яркой сценической и манящей закулисной жизнью. Пушкин охотно знакомился с актрисами и актерами, волочился за воспитанницами театрального училища. Здесь же поэт сильно увлекся Екатериной Семеновой (Катерина II) – замечательной трагической актрисой той поры. «Говоря об русской трагедии, говоришь о Семеновой, – и, может быть, только об ней», – отмечал Пушкин.

А вот как описывал ее современник: «Самое пылкое воображение живописца не могло бы придумать прекраснейшего идеала женской красоты для трагических ролей. И при этом голос чистый, звучный, приятный, при малейшем одушевлении страстей потрясающий все фибры человеческого сердца».

Она была создана для трагедии. «Одаренная талантом, красотою, чувством живым и верным, она образовалась сама собою. Семенова никогда не имела подлинника…» – восторженно писал Пушкин.

Действительно, юный поэт жил бурной, насыщенной театральной жизнью. Среди молодых гвардейских офицеров и светских денди он с надеждой поглядывал на окна третьего этажа Театральной школы, ожидая, не приоткроется ли форточка и не вылетит ли оттуда долгожданная записка, торопливо набросанная милой рукой. Старшие воспитанницы школы, которые уже давно выступали на сцене, были взрослыми девушками и притом прехорошенькими. Так что в поклонниках не было недостатка. Но известная уже г-жа Казасси воспитанниц держала в строгости и единственным местом, куда беспрепятственно пускали посторонних, была школьная церковь. Сюда ходил молодой «повеса» в надежде увидеть поближе «очаровательных актрис». Время от времени он влюблялся в какую-нибудь из них.

Однажды перед Пасхой, в страстную пятницу, Пушкин увидел прелестную шестнадцатилетнюю девушку, плачущую при выносе плащаницы. Через сестру Ольгу он передал девушке, что ему очень больно видеть ее горесть, тем более что Спаситель воскрес; о чем же мне плакать? Этой шуткой он, видимо, хотел обратить на себя ее внимание; сам же, конечно, не мог не быть равнодушен к шестнадцатилетней девочке.

«– Вам было шестнадцать лет, когда я вас видел, – говорил он мне впоследствии. – Почему вы мне этого не сказали?

– Что же из этого? – смеялась я ему.

– То, что я обожаю этот прелестный возраст».

Пушкин всячески старался привлечь внимание хорошенькой девушки, и через некоторое время стал частым гостем в маленькой актерской квартирке. Обе Колосовы, и мать и дочь, были актрисами. Мать танцевала в балете, дочь, юная Сашенька, была актрисой драматической.

«Мы с матушкой, – пишет в своих «Воспоминаниях» младшая Колосова, – от души полюбили его. Угрюмый и молчаливый в многочисленном обществе, “Саша Пушкин”, бывая у нас, смешил своей резвостью и ребяческою шаловливостью. Бывало, ни минуты не посидит спокойно на месте; вертится, прыгает, пересаживается, перероет рабочий ящик матушки, спутает клубки гарусу в моем вышиваньи; разбросает карты в гранпасьянсе, раскладываемом матушкою… “Да уймешься ли ты, стрекоза! – крикнет, бывало, моя Евгения Ивановна, – перестань, наконец!” Саша минуты на две приутихнет, а там опять начинает проказничать. Как-то матушка пригрозилась наказать неугомонного Сашу: “остричь ему когти”, – так называла она его огромные, отпущенные на руках ногти. “Держи его за руку, – сказала она мне, взяв ножницы, – а я остригу!” Я взяла Пушкина за руку, но он поднял крик на весь дом, начал притворно всхлипывать, стонать, жаловаться, что его обижают, и до слез рассмешил нас… Одним словом, это был сущий ребенок, но истинно-благовоспитанный».