Был ли Пушкин Дон Жуаном? — страница 30 из 77

В первых числах мая 1824 года Амалия Ризнич, больная и совсем уставшая от жизни, покинула Россию. Она уехала за границу, без мужа, со своим ребенком… Вместе с ней уехал за границу и соперник Пушкина, Исидор Собаньский. Он настиг ее на пути, недалеко за русскою границею, провожал до Вены и вскоре потом оставил ее навсегда. Через несколько месяцев, по всей вероятности, в начале 1825 года, г-жа Ризнич умерла. Не думаю, что смерть бывшей любовницы нанесла поэту существенную рану, как всегда он потосковал чисто поэтически. Весть о ее смерти Пушкин получил в Михайловском. Под впечатлением этого поэт пишет элегию «Под небом голубым страны своей родной…», в которой честно признается, что с равнодушием отнесся к вести о смерти женщины, так бурно вошедшей в его жизнь в дни одесской ссылки:

Так вот кого любил я пламенной душой

С таким тяжелым напряженьем,

С такою нежною, томительной тоской,

С таким безумством и мученьем!

Где муки, где любовь? Увы! в душе моей

Для бедной, легковерной тени,

Для сладкой памяти невозвратимых дней

Не нахожу ни слез, ни пени.

И все же Пушкин, остыв и успокоившись в Михайловской глуши, помнил прекрасную женщину и не мог не восхищаться ею. В ненапечатанной XVI главе «Онегина», написанной в Михайловском в ноябре 1826 года, поэт горько пишет:

Я не хочу пустой укорой

Могилы возмущать покой;

Тебя уж нет, о ты, которой

Я в бурях жизни молодой

Обязан опытом ужасным

И рая мигом сладострастным.

Как учат слабое дитя,

Ты душу нежную, мутя,

Учила горести глубокой,

Ты негой волновала кровь,

Ты воспаляла в ней любовь

И пламя ревности жестокой;

Но он прошел, сей тяжкий день.

Почий, мучительная тень.

«Страсть к Ризнич, – пишет П. Е. Щеголев, – оставила глубокий след в сердце Пушкина своею жгучестью и муками ревности». Это была не любовь, а именно неутоленная страсть, рожденная «чувственной» натурой поэта и его огромным самолюбием.

Однако жизнь продолжалась. Не успела прекрасная негоциантка сесть на корабль, как Пушкин снова у ног прелестной Воронцовой. Настойчивые ухаживания поэта раздражали графа, который не был жалким ревнивцем, но как любой аристократ понимал разницу между собой и своими служащими. В нем, по воспоминаниям Б. А. Маркевича, воспитанном в Англии чуть не до двадцатилетнего возраста, была «вся английская складка, и так же он сквозь зубы говорил», так же был сдержан и безукоризнен во внешних приемах своих, так же горд, холоден и властен, как любой из сынов аристократической Британии. Наружность Воронцова поражала своим истинно барским изяществом. Высокий, сухой, замечательно благородные черты, словно отточенные резцом, взгляд необыкновенно спокойный, тонкие, длинные губы с вечно игравшею на них ласково-коварною улыбкою. Чем ненавистнее был ему человек, тем приветливее обходился он с ним. Чем глубже вырывалась им яма, в которую собирался он пихнуть своего недоброхота, тем дружелюбнее жал он его руку в своей. Тонко рассчитанный и издалека заготовляемый удар падал всегда на голову жертвы в ту минуту, когда она менее всего ожидала такового.

С другой стороны Воронцов был весьма храбрым человеком. Ему было двадцать один год, когда он, при штурме крепости во время русско-турецкой войны вынес с боя своего раненого товарища. В 1812 году он храбро воюет с французами, по приказу Кутузова форсирует Дунай и принуждает неприятеля к отступлению. При Бородине он проливает свою кровь за отечество. Получив образование в Англии, Михаил Семенович, будучи царским наместником на Юге России проявил себя грамотным и хорошим организатором, совершил много полезного для устройства новых российских земель. Слишком импульсивные и публичные действия поэта вызвали неудовольствие сиятельнейшего супруга. Дадим слово все тому же Ф. Ф. Вигелю: «Несмотря на скромность Пушкина, нельзя было графу не заметить его чувств. Он не унизился до ревности, но ему казалось обидно, что ссыльный канцелярский чиновник дерзает подымать глаза на ту, которая носит его имя. И боже мой Поэтическая страсть всегда бывает так не опасна для предметов, ее возбуждающих: она скорее дело воображения и производит неловкость, робость, которые уничтожают возможность успеха. Как все люди с практическим умом, граф весьма невысоко ценил поэзию; гениальность самого Байрона ему казалась ничтожной, а русский стихотворец в глазах его стоял едва ли выше лапландского. А этот водворился в гостиной жены его и всегда встречал его сухими поклонами, на которые, впрочем, он никогда не отвечал.

Негодование возрастало, да и Пушкин, видя явное к себе презрение начальника, жестоко тем обижался и, подстрекаемый Раевским, в уединенной с ним беседе часто позволял себе эпиграммы. Не знаю как, но, кажется, через Франка все они доводимы были до графа».

То же самое подтверждает другой современник поэта: «Мрачное настроение духа Ал. Сергеевича, – вспоминал И. П. Липранди, – породило множество эпиграмм, из которых едва ли не большая часть была им только сказана, но попала на бумагу и сделалась известной. Эпиграммы эти касались многих и из канцелярии графа. Стихи его на некоторых дам, бывших на бале у графа, своим содержанием раздражали всех. Начались сплетни, интриги, которые еще более тревожили Пушкина. Говорили, что будто бы граф через кого-то изъявил Пушкину свое неудовольствие, и что это было поводом злых стихов о графе. Услужливость некоторых тотчас распространила их. Граф не показал вида какого-либо негодования; по-прежнему приглашал Пушкина к обеду, по-прежнему обменивался с ним несколькими словами».

Тот град эпиграмм, что обрушил на него поэт, и которые мы так тщательно заучивали в школе, были вызваны более обиженным самолюбием Пушкина, чем действительными придирками графа. «Он (т. е. Пушкин. – А. Л.) хотел, – пишет А. Мадорский, – чтобы его гениальный дар признавался правом на совершенно исключительное положение во всем и всюду. И к тому же невзирая на любое поведение. Мол, мне все дозволено, ничего не возбраняется. А удел окружающих – восхищаться мною при всяком моем поступке, пусть и осудительном для кого бы то ни было».

Ведь поначалу граф Воронцов принял ссыльного Пушкина ласково. Он снисходительно, почти как старик Инзов, относился к совершенному бездельничанью поэта, хотя тот числился чиновником, и должен был хоть немного времени проводить на работе, а не в гостиных прекрасных дам. Пушкин зачитывался книгами в прекрасной библиотеке графа, столовался у него, ухаживал за его женой. Все это прощалось. Но когда Воронцов послал поэта вместе с другими чиновниками в степь на борьбу с саранчой, Пушкин рассвирепел истинно по-африкански. «Через несколько дней по приезде моем в Одессу, – вспоминает Вигель, прибывший из Кишинева в ночь на 16 мая 1824 года, – встревоженный Пушкин вбежал ко мне сказать, что ему готовится величайшее неудовольствие. В это время несколько самых низших чиновников из канцелярии генерал-губернаторской, равно как и из присутственных мест, отряжено было для возможного еще истребления ползающей по степи саранчи; в число их попал и Пушкин. Ничего не могло быть для него унизительнее; сим ударом надеялся граф Воронцов поразить его гордыню. Для отвращения сего добрейший Казначеев медлил исполнением, а между тем тщетно ходатайствовал об отмене приговора. Я тоже заикнулся было на этот счет; куда тебе. Он (граф Воронцов. – А. Л.) побледнел, губы его задрожали, и он сказал мне: “любезный Ф. Ф., если вы хотите, чтобы мы остались в приязненных отношениях, не упоминайте мне никогда об этом мерзавце”, а через полминуты прибавил: “также и о достойном друге его Раевском”. Последнее меня удивило и породило во мне много догадок».

Резкий всплеск эмоций Воронцова на попытку Вигеля заступиться за Пушкина, так же как и самое решение послать Пушкина в эту унизительную поездку, были вызваны, конечно, настойчивыми ухаживаниями поэта за его женой, и, следовательно, ревностью мужа, которого хотят украсить очередными рогами. Или доброхоты донесли что-нибудь своему начальнику, или от него самого, быть может, не укрылось что-то новое во взаимоотношениях жены его и любвеобильного поэта. Пушкин был в гневе, но все же поехал на борьбу с саранчой, опять же по совету своего «любезного друга» Александра Раевского. Поэт отнюдь не был исполнительным и дисциплинированным чиновником. Вернувшись из командировки, Пушкин написал письмо, где жаловался на болезнь (аневризм), на мизерное жалование, 700 рублей в месяц, и вообще на неуютную и неустроенную жизнь.

Между тем Пушкин и графиня постепенно все более тянулись друг к другу. Лишь урывками они встречались наедине, и, наконец, Воронцова поддалась настойчивым ухаживаниям поэта. Пушкин рассказывал о своих ночных свиданиях с ней Вере Федоровне Вяземской, с которой связывала его нежная дружба. Свидания в доме Воронцовых становятся, видимо, небезопасными, и влюбленные ищут уединения в пещере на берегу моря:

Приют любви, он вечно полн

Прохлады сумрачной и влажной,

Там никогда стесненных волн

Не умолкает гул протяжный.

Часто эти свидания происходили в присутствии Вяземской. За это ей строго выговаривал граф Воронцов. В июне 1824 года она писала мужу из Одессы: «… иногда у меня не хватает храбрости дожидаться девятой волны, когда она слишком приближается, тогда я убегаю от нее, чтобы тут же воротиться. Однажды мы с гр. Воронцовой и Пушкиным дожидались ее, а она окатила нас настолько сильно, что пришлось переодеваться». Не исключено, что XXXII строфа «Онегина» посвящена графине Воронцовой. «Вот строфа, которой я вам обязан», – пишет поэт Вяземской, видимо намекая на то, что заботливая Вера Федоровна организовывала встречи поэта и Елизаветы Ксаверьевны.

Недолго длились их интимные отношения. То ли написанная Пушкиным на графа Воронцова резкая эпиграмма «Полу-милорд, полу-купец…», то ли сексуальное неприятие поэта Елизаветой Ксаверьевной тому причиной, но в их отношениях появилась трещина. Сын Вяземских, Павел Петрович, много слышавший о Пушкине от своих родителей, сообщает, что причиной неистового гнева поэта против Воронцова было «паче всего одурачение ловеласа, подготовившего свое торжество». Этого и следовало ожидать. С Пушкиным начали обходиться очень сухо, хотя по-прежнему поэт посещал дом Воронцовых. Поэт злился на неудачу в отношениях с Елизаветой Ксаверьевной, к которой питал сильную страсть. Поэтому он язвил, дергался, мог совершить различные безумства. Вот что рассказывает П. И. Бартенев: «Перед каждым обедом, к которому собиралось по несколько человек, княгиня-хозяйка обходила гостей и говорила каждому что-нибудь любезное. Однажды она прошла мимо Пушкина, не говоря ни слова, и тут же обратилась к кому-то с вопросом: “Что нынче дают в театре?” Не успел спрошенный раскрыть рот для ответа, как подскочил Пушкин и, положа руку на сердце (что он делывал, особливо, когда отпускал остроты), с улыбкою сказал: “La sposa fedele», contessa!” Та отвернулась и воскликнула: “Quelle impertinence!” (Какая наглость!».