Был смирный день — страница 18 из 23

И вот однажды будто б умер сам Федор Тихоныч; он настолько мысленно свыкся с подобными беседами друга, что не заметил, как пришел в то же состояние и сам. И только теперь, уже будто бы мертвым, он в душе спохватился, что ничего вроде бы не сделал, не успел в жизни чего-то такого, настоящего.

Вылетал в это время Федор Тихоныч в трубу: летел через тоннель — по-городски сказать, который был чем дальше, тем у́же. И только где-то вдалеке светлел кружочек Того Света, в который он направлялся. Он смотрел по сторонам — крыльев у него не было, даже наоборот — руки его были как будто без веревок, но связанные, прилипшие намертво к телу, и летел он душой туда, по жизненным понятиям, легко, как голубь вверх, а ощущение тела было, словно он летел как оборвавшееся в глубокий колодец ведро. В это время на стенах тоннеля, как в зеркале, появлялись знакомые люди и напоминали о себе.

Но тоннель вдруг кончился, вылетел он наконец в эту трубу.

И вот он уже ходит по чистилищу. Водит его высокий человек с бородой и никак не может определить, в какую дверь, в какую залу его пропустить: в ад ему дальше направляться или в рай. Взвесили на весах его достоинства и недостатки, припомнили все, что он сделал в жизни доброго, — и тоже на весы, но и не забыли также бросить на другую чашку и вредности всякие, и лень, и неотзывчивую глухоту ко всему живому, к людям, — ничего, одним словом, утаить не удалось — все выскребли до крошечки. И выходит, что все-таки ему в ад… Он на колени… Тут ему кто-то шепчет, невидимый, за правым плечом, ангел, должно быть, чтобы просил он отсрочки и дали б ему сроку еще три года; ну, он тут же послушался и стал просить…

Протер Федор Тихоныч глаза и видит: солнце слепит ясное, все цветет на улице. Утро. Май месяц. И он подумал: смилостивился все-таки благодетель — впустил его в рай.

Тут вдруг стук. Он приподнялся и глянул: молодой сосед стучал в окно и говорил ему что-то — за окном не слышно.

Федор Тихоныч подумал: и он, видать, тоже в рай попал, и преставились они в один день. Сосед, не дождавшись отклика, пошел к двери. Федор Тихоныч никогда не закрывал входные двери на замок, в его доме всегда можно было укрыться от непогоды. Вошедший сказал, нельзя ли взять борону, картошка проросла уж.

Федор Тихоныч смотрел и ничего не говорил. Сосед подошел и прокричал ему на ухо, что, мол, оглох? Второй день кряду его никто не видывал.

Федор Тихоныч приподнялся, и тут стало у него в сознании двоиться: умирал он, или это ему сон привиделся? Если умирал, то три года ему дадено, если ж он спал, то поди знай… И он проговорил: «Какой нынче день и число?» Сосед ответил: «Девятнадцатое мая, воскресенье, утро, а лег ты, видать, в пятницу, вечером», — помедлив, прибавил насмешливо, что звать его, соседа, Прошкой, и просит он борону, участок взбороновать, и, беря ее кажный год, возвращает обратно, хотя она хозяину ее и ненужная, — ведь он, Федор Тихоныч, картошки не садит и не хозяйствует, а денег и так достаточно сшибает. Тут сосед удалился, слышно было, как возится под крыльцом и бурчит над заржавленной бороной.

Федор Тихоныч осмотрелся, взял зеркало. Голова — золото с серебром, рубаха неглаженая, и нестираная, и рваная. Хотел он выйти на крыльцо и сказать: вот, мол, какая история приключилась, с самим небесным отцом довелось с глазу на глаз беседовать. Но спохватился, подумал: ведь просмеет на всю деревню.

Пораскинул он мозгами, что к чему, и решил все сделать так, чтобы удалось ему все же после трех лет попасть в рай. И решил он действовать.

Выглянул на улицу: с чего бы, мол, начать; но приметил что-то совсем обычное, — дело подвернулось житейское, побежал он, забылся…

Вот так все и помчалось как и прежде. И много раз, просыпаясь в воскресенье, думал зарабатывать себе рай, но все как-то так… суета заедала…

Утром, в будний день, он торопился к своим клиентам, знал, что в его зале уже сидит очередь. В полдень ходил в станционный ресторан, где у него был свой облюбованный столик, брал кислые щи или суп гороховый, а иногда и то и другое, тогда второго он уже не брал, заказывал только что-нибудь под закуску, — каждый день он принимал одну и ту же дозу — 100 граммов белой — для настроения. Ну, бывает, вечером еще приходилось потреблять, в деревне, когда клиенту расплачиваться было нечем. Наливали своего, ягодного, закуску он забирал тогда с собой, чтобы было с чем попить чайку на ночь; и каждый день, подходя к своему обиталищу, подкалывало под сердце: драночная крыша над двором провалилась, и вырастали к сенокосной поре на ней рожь и васильки, на что все, проходя, смеялись. Крыльцо через ступеньку, а ведь обрабатывал он и самого председателя, и тот ему не раз предлагал выписать бракованного тесу с пилорамы на поправку дыр.

Занавесок на окнах у Федора Тихоныча не бывало, завешивал газетами. Между выгоревшими желтыми газетами и стеклом всегда жужжали жуки и мухи, как-то попавшие туда и не сумевшие выбраться. Рано утром, спросонку, он был очень недоволен их зудением, затем, как всегда, бегом торопясь на работу, отмахивался, — авось за день сами выберутся.

Смотрел однажды Федор Тихоныч в их деревенском клубе приезжих артистов; показывали старинную пьесу: женщины в широких юбках с накрахмаленными подолами, с красиво уложенными волосами, мужчины в обтянутых костюмах и с усами; двое, одетых во все белое, танцевали напоказ среди праздника. И так танцевали, что в зале никто в это время не сморкнулся, не лузгали семечки, не кашляли, не икали — стояла внимающая тишина. Вились танцующие друг перед дружкой, стучали трещотками, отбивали чечетку, гордо поводя плечами и бедрами. Долго танцевали, боясь спугнуть затаенность зала. Когда танец кончился, в тишине, еще перед аплодисментами, двое из разных концов зала воскликнули восхищенно: «Хоро-шо-о!» и «Как бывало наши Федор Тихоныч и Катя Ма́лина!» — смех и аплодисменты слились. Федор Тихоныч аж обиделся, может, они и верно похоже танцевали, но не было у Кати такой красивой прически, а у него такого костюма, а когда он был совсем молодой и работал в колхозе, то рубаху в праздники ему давали напрокат соседи.

С этого вечера и задумал Федор Тихоныч когда-нибудь да сделать прическу Кате Малиной. Такую же точь-в-точь, как у барышни, только у той волосы были темные, как деготь, а у Кати светлые, как льняная кудель.

На крыльце теперь жил у Федора Тихоныча петух. Все повеселее. Он пел ему трижды, и каждый раз Федор Тихоныч его внимательно слушал: в половине двенадцатого — в первый раз, в половине первого — второй раз и в половине второго — в третий.

Поздними вечерами, когда бывало неловко на узкой дощатой лавке, к Федору Тихонычу подступали наваждения. Особенно будоражили они в лунные ночи. Окна его не заслоняли тенистые липы, и луне было раздольно, она касалась до всего струнами — волосами седыми, достающими до земли, она проникала серебряными прядями волос сквозь верхний проем окон, образовав дорожку на пустом неметеном полу…

Это были видения, которые он смотрел, лежа на боку, на жесткой односпальной лавке, облокотясь на нее и положа голову на ладонь. Все в доме казалось серебряным, и даже лавка, на которой он лежал, отдавала холодом серебра.

А тишина за окном была наполнена всплесками весел на озере, лаем дальней собаки, вздохами жующей в ночи соседской коровы. На крыльце поворачивался на медленном ветру, поскрипывая, деревянный флюгер…

И так прошел один год, так прошел второй год, подходил к концу и третий.

Друг по-прежнему являлся Федору Тихонычу во сне, и они разговаривали. И тот однажды оповестил Федора Тихоныча, что должен остался Ольге, жене Прохоровой, три рубля; занимал еще за неделю до смерти и отдать не успел. А с Федором они все-таки люди свойские, часто и куском хлеба делились. Федор Тихоныч каждый раз все хотел спросить его: где он сейчас? куда его причислили? Но было как-то неудобно, вроде бы он усомнился в честности и искренности друга при жизни. Но подумал все-таки: а если его загнали в ад и воду на нем возят, то хорошо ба отработать здесь и за него, глядишь, оба в раю ба очутились, гуляли ба да гуляли, заскучали ба ежели по работенке, траву на лугах небесных косили ба. Страсть любил Федор Тихоныч траву косить, цветов много в ней, духмяно, а особенно, когда она завядает.

Насчет трешницы он справлялся. Ольга засмущалась, сказала: «Чего уж теперь, я на него не в обиде, царство ему небесное». Но три рубля взяла, раз просил вернуть, значит, гложет его это…

Спохватился Федор Тихоныч: а вдруг он и вправду помирал и скоро очутится там, и надо будет долги платить, расплачиваться. И вот, проснувшись однажды, вскочил как ошпаренный. Сбегал на работу, отработал, обежал всех желающих стричься и бриться в деревне. Постриг, побрил. И стал вскапывать землю вокруг дома. И наутро тоже копал, несмотря на то, что было Первое мая, — все люди ходили праздные и нарядные.

Теперь Федор Тихоныч сам обходил дома, предлагал свои услуги, идя прямо с работы, не заходя домой. За работу просил саженцы, любые, ненужные, но крепкие, хотя все удивлялись этому, мол, уж зелень-то закучерявилась, пораньше бы надо. После того, как справлялся со стрижкой, шел к дому, выкапывал ямы, сажал деревья, кусты фруктовые и ягодные.

Утром, еще до работы, ездил по озеру, багром очищал воду, потому как с каждым годом все глуше и глуше затягивало его ряской. Если сейчас не взяться, не спасти озеро, через год-два пропадет оно ни за грош — затянет совсем. Председателю некогда этим заняться, в колхозе вырыли пруды для разведения рыбы. А озеро было для красоты, у Федора Тихоныча окна как раз на озеро выходили; бабы полоскали в нем белье, мальцы ловили рыбешку и купались здесь целое лето, до большой реки было далековато.

Деревьев посадил целую аллею от озера до дома и дальше еще на два двора. Хватило бы время — обсадил бы всю деревню, но чувствовал — времени не хватает.

После посадки обновлял дранку на крыше.

Задумал перестройку избы; как-то был он в доме отдыха в Малышкове, и возили их на экскурсию в деревню сказочную — Берендеевкой называется. Увидел он там терем с крыльцом — как выточенный. И тогда еще задумал такой себе соорудить. Теперь начал Федор это сооружение с крыльца. Поставил быстро кружевные наличники, что хранились на чердаке, пригодились этому крыльцу впору, и выкрасил его в красный и зеленый цвета. Бабы, что шли с дойки в полдень, дивились на новое крыльцо, садились с ведр