У Надюшки вон мужа привезли, доставили на дом, цел и невредим с виду. Но после контузии ослеп. Когда уходил, только сын народился. А теперь спрашивает: нос-то какой, глаза какие? Уйдет на цельный день на завалинку, сидит. Уже оброс, на деда похож стал. За ним, как за малым дитятком, пригляд да пригляд.
Жены, матери ждали. Даже если давно была похоронка, ждали. Выходили за деревню на большую дорогу. Подолгу стояли. Ждали хромого, больного, любого, лишь бы вернулся. Чтобы так же посадить в красный угол — глядеть не наглядеться.
Сходились в избе глядельщики, слушали. У кого мужья погибли, тех иной раз под руки выводили, так надрывались. Только одна, стоя в сторонке и глядя, и слушая, будто не видела и не слышала. Спокойная стояла и пустая. Уж все разойдутся, а она в углу стоит. Хозяин спросит, что, Варя-то дождалась али не пришел еще. Жена руками машет: замолчи, мол, не заговаривай при ней, и переведет разговор.
Войне и году не минуло, как получила Варя похоронку. Чем стало для нее это извещение, на памяти у всей деревни — замертво нашли ее наутро, запорошенную мартовской поземкой на обледенелом насте болота. В сознание она пришла, но сознание это было уже не тем сознанием, когда оно осознается. Онемела поначалу, есть ничего не ела, и про похоронку ни разу не вспомнила. И даже имени своего она не помнила, как окликнут, так и ладно. Все чаще деревенские называли ее Фетинкой, за пестроту ее небрежного теперь платья, за наличники на ее избе, пестревшие бумажными цветами и фантиками.
Варя-Фетинка появлялась в домах неожиданно. Стукнет в окно, хозяйка впустит. Особенно присматривали за ней соседки по обе стороны — Аполлинарья и Марья. То кринку молочка, то щей миску принесут. Хозяйство ее уже было в разоре. Огород беленой зарос. На работу она не выходила. Подолгу сидела, оцепенев, безмятежно сложа руки, такие спорые недавно на работу. Праздников не справляла, но была глядельщицей. Когда же подолгу отсутствовала, слали к ней посыльного с хлебом.
…Корова Степану не давалась. А от Степановой густой брани дергалась у нее шкура и вымя поджималось. Не ухватишь. Степан цвенькал тощей струей о подойник и крутил головой: ни хрена себе воскресенье. Марью сломила простуда в пояснице, и она слегла. Утром Степан затопил печь, шишуль напек, да таких крутых — не укусишь, ребятня полуголодная осталась. Невзирая на воскресенье, назначил его бригадир на конюшню, потом послал в коровник подсобить соломой крышу укрывать. Проваландался до вечера, да и поди-ка, легко ли на деревяшке. А теперь еще эта, фашистка комолая, шарахается, норовит лягнуть. Эх, артиллерия, это тебе не палить прямой наводкой. Еле надергал полведерка молока.
В избе Марья встретила мужа вопросом:
— Дела у тебя есть какие по дому ти нет? Так отставь, отнеси-ка Фетинке молока и краюшку хлеба, что-то она не бывала давно, не заболела ли, сердешная. — Степан от ярости чуть подойник не упустил. Но махнул рукой, стал собирать указанное. В сердцах дверью бухнул и пожалел тут же — самому же и чинить, если что.
Подошел к соседкиному дому лютый. И в крыльцо постучал, и в окно. Тишина. А чтоб их, зря проходил! Но замка на двери нет. Может, спит, не слышит? Прошел в темноте сеней, на ощупь открыл дверь избы. Встал на пороге.
— Есть кто в доме али нет? Почему не отзываешься?
На печи зашевелилось.
— Что тебе?
— Что-что, Марья молока прислала. Захворала Марья.
Варя слезла с печи.
Степан поставил молоко на стол.
— Я только из коровника пришел. Крышу там крыли, холодно по ночам становится, скотина померзнет. Скоро утром встанем, а все снегом запорошило. Говорю дояркам, солому надо загуртовать, а крышу валежником прикрыть, все одно зима длинная, крышу на корм растащат. Дождь сегодня холодный… Погреться у тебя не найдется, знобит меня?
— Погреться? Да у меня с печью что-то случилось. Утром затопила было, дым в избу обратно прет. Чуть не угорела. А то нагрелся бы на печи-то.
— Тьфу. Печь-то у меня и дома есть. Ладно, печь я посмотрю. А ты сбегай к Евсейке, там всегда есть горючее. Да Авдотье его на глаза не попадайся. С умом действуй.
Варя накинула шаль, вышла.
Евсей заправлял картофель в подполье по новому методу: прорубил окошечко в срубе на уровне подполья, к нему приладил лоток на подпорке, картошку высыпал на лоток. Фетинка, помня наказ, манила его издали.
— Тебе чего, Варвара?
Она ласково улыбалась:
— Поди-ка!
Евсей оглянулся.
— А чего я тебе спонадобился? За коим?
— Ты ближе подойди.
Евсей подошел несмело.
— Авдотья дома? — зашептала Фетинка.
— Позвать, что ли?
— Что ты, что ты, — замахала Фетинка руками, — погреться у тебя не найдется чего?
Евсей оглянулся на избу, не видать ли жены, и подумал: «Совсем плоха баба». Вслух спросил:
— Замерзла, что ли?
— Да не мне. Степан послал. Пришел и говорит — погреться…
Евсей подивился еще больше:
— Ну-ну, ступай, скажи — буду.
Возвращаясь, она завидела Бориса, он тоже картошку копал. Попросила и у того погреться для Степана.
— Перекур, — скомандовал себе Борис, вытер сапоги травой, обтряхнулся от земляной пыли. Напрямки пошел к свояку Донату, тот собирался женить сына, наверно, уже припасы сделаны, мужик запасливый.
Дойдя до Степанова дома, Борис и Донат увидели на двери замок. Подумали — для маскировки. Постучали условным сигналом. С печи Марья отозвалась, что Степан Варе еду понес. Ждите, мол, вот-вот воротится. Вдруг заметили, из окна Вари-Фетинки рука, высунулась, вроде Степанова, машет призывно. Пошли смелее. У самого крыльца нагнали Евсея, пиджак на нем слева сильно топорщился.
— Ба! Да я вижу тут взвод собирается? Я вот и закусь несу. Луку, яблок, меду хозяйке, — Евсей держал всю жизнь пасеку. — Хоть косточки размять немножко, передыхнуть. Забыл напрочь эти заботы. Спасибо, чехи научили картошку через желоб заваливать, а то таскай в мешках, грязь в доме и тяжело.
В избе Степан раздетый, по-хозяйски нахмуренный, возился с печью. Нос и лоб были захватаны сажей. Варя, повязанная чистым платком, выставляла посуду. Фронтовики закрякали, посмеялись:
— Это кто, черт или Степка на деревяшке?
— А все вместе. Будешь тут чертом. Стал смотреть, так два кирпича и вывалились из устья-то.
— Ты в печах понимаешь, что ли? Не слыхивал раньше.
— Да раньче нет. А видел в Венгрии — наш смоленский печник клал, генеральскую выложил.
— Дак то видел, а то руками трогать.
— Он всем показывал, все смотрели..
— Ну-ко, я гляну, что там в ней? — полез в печь Евсей и высказал мнение, что теперь надо смотреть с поду и трубу на крыше проверить. А пока предложил — со свиданьицем, по единой.
От стакана они подходили к печи и делали заключения.
Борис, тот был плотник в хозяйстве и смекал по части строительства. Он сказал, что не хватает нескольких кирпичей и надо сбегать к Тимофею, у того до войны был красный кирпич.
Решили капитальный ремонт отложить до завтра, зажгли лучину проверить, работает ли подтопок. В подтопке можно и сварить что, годится он и для маленького сугреву.
Спрося хозяйку, скрутили козьи ножки.
— Лучше нашего табаку нет. Я всегда свой сажаю, — соря крупчатой струйкой на бумагу, объявил Евсей для почину беседы, — верно, Борюха?
Борюха был мужик не глупой, возразил:
— Болгары хороший табак ро́стют. Они еще у турков переняли.
Евсей не сдавался:
— Что ни говори, лучше нашей махры нет. Все просют даже, дайте русской махры покурить.
Налили. Похрустели яблочком. Тогда вступил Донат, он тоже был не лыком шит, умел разговор наладить:
— Да не только махру, водку нашу все любют. А фрицы ее шнапсом прозвали.
— Не прозвали, это в переводе на ихний язык, — пояснил Евсей.
Борис вздохнул:
— Раздери их горой, всю жизнь теперя в глазах будут торчать. Помню, «языка» привели, а он как на колени встал, вынул ладанку с груди и начал нам что-то калякать.
— Не ладанка то была, — вновь встрял Евсей, — талисман какой-то или образок по-нашему, на нем мамаша евонная али невеста.
— Не убивайте, мол, у меня мать есть, мутер по-ихнему, — закончил Борис, раздраженно треснув себя по коленке.
Фетина вдыхала табачный дым, лицо оборачивала к говорящему.
— Тебе, Донат Иваныч, наверно, трактор дадут как танкисту. Под зябь пахать надо, а весной много перепахивать придется, — поинтересовался Степан.
— Дадут-то дадут. Сам, говорят, езжай в МТС, почини какой поприглядней. Механиков нет там, и запчасти разошлись давно.
— Тимошку-то Надюшкиного тоже в танке контузило, — сокрушался Борис, — самое нехорошее, конечно, слепота. Но врачи, чу, сказали, может, увидит еще. Отойдет маненько, только чтоб жизнь спокойная была, не нервенная.
Поделили остатки, допили. Загасили цигарки. Варе сказали, что придут завтра печь ладить. Расходясь, посмеивались, «печниками» друг дружку обзывали.
После их ухода Варя долго сидела, как на полустанке. Со стола не убирала. Помнила ли она образ мужа или забыла, какой он? Догадливые соседки тогда еще сняли со стены и унесли с глаз долой его увеличенную, в большой рамке, фотографию, надеялись — уйдет образ из памяти — выздоровеет она, опомнится. В избе было надымлено от печи и самосада.
С тех пор привадились мужички. Частенько собирались к Варе-Фетинке. Но всякий раз сторожко, «свято место» в тайне держали. А повод махнуть из дому долго ль придумать.
Как-то принес Степан ведро картошки, с порога наказал затоплять подтопок, намыть чугунок, варить в мундире. Варя вышла на заулок, намыла картошки. Евсей с Донатом уже были в избе. Затопили подтопок. Повеселело — от огня, от мужиков. Опять заклубилась ушедшая за ночь махра.
Пришел Борис и привел Тимофея.
— Причастимся, что ли?
Варя с беспокойством приглядывалась к Тимофею. Мужики спросили ее:
— Не узнала, что ли, Тимофея-то? Мужик Надюшки Ивонтьевой.
А Борис, нарочно пристально пялясь, будто и он не больно узнает, сказал: