— Хоть я с ним в один класс бегал, и то не признаю. Вроде дед Семен-сторож, который, помню, нас на парниках пугал ружьем, — и, чтоб дружок не обиделся, Борис толкнул его в бок. — Бритва-то есть али направить не можешь?
— Вот что, Борис, ты помоложе и о двух ногах, — захлопотал Степан. — Сбегай, принеси бритву, мы его сейчас поскоблим и космы срежем.
Фронтовики оживились. Тимофей сидел среди них уютно, доверчиво, покуривая. Варя смотрела на незрячего фронтовика вопрошающе, как будто силилась в нем узнать кого-то близкого ей, мол, откликнись, назовись.
— Ножницы есть, Варвара?
Были когда-то, но где теперь? Опрашивающим взглядом обводила она предметы в избе. Мужики следили за ее глазами. Евсей даже замахал на дружков, мол, отцепитесь, пожалейте бабу. Но она вдруг поднялась и вышла.
Варя — жена их лучшего друга Макара — была до войны хорошей портнихой и первой модницей в деревне.
Ждали, глядели на дверь. Она появилась, держа в руках несколько пар ножниц, от раскройных, которыми режут сукно в несколько слоев, до обычных тоненьких. И положила на стол.
Донат отобрал средние, дал Евсею:
— Этими стриги.
Варя сама догадалась, положила Тимофею на плечи полотенце. И Евсей, щелкая ножницами, похаживал вокруг, прицеливаясь. Наконец решившись, стал быстро кромсать и сорить, далеко отбрасывая волосы.
— Вот и я. — На пороге стоял Борис, подталкивая вперед Федора Тихоныча, деревенского умельца-парикмахера. — Бегу, а он, как по заказу, навстречу скачет. Говорю, заворачивай оглобли, есть работенка.
Федор Тихоныч, мужик компанейский, быстрехонько подскочил к Евсею, в ужасе выхватил у него ножницы, закудахтал, что такому мастеру лошадям хвосты обрезать, пока конюх спит, и то не доверит. Вот обкорнал, обчекрыжил, обпаперил одним словом, хорошо, есть Федор Тихоныч, наладит. Он закричал, чтоб немедля нашли расческу. Фронтовики огорчительно хлопали себя по карманам, а Фетина вынула гребень из кос и ласково подала мастеру.
Федор Тихоныч был бобыль и вечный жених. Его несменной невестой-одногодкой была Катя Малина, в прошлом плясунья, певунья. Их сватали за глаза, потом при них, но они постоянно разлаживались. А при народе — в хороводе опять вместе плясали. Так их и вызывали на пляску:
— Федор Тихоныч Чижов и Катя Ма́-а-а-лина.
До сих пор они женихались. И длинное прозвище прижилось навечно.
— Ну, Тимоша, отделает тебя «Федор Тихоныч Чижов и Катя Ма́лина», как под венец!
Борис, пристегнув ремень к кровати, наладил бритву. Донат приготовил пену. Мастер потребовал свет. Зажгли керосиновую лампу.
Евсей налил парикмахеру.
Тот заплясал со стаканом и ножницами. Отпил половину и начал стричь.
Минуты не прошло, как Тимофей был готов.
— Прошу, — сказал «Федор Тихоныч Чижов и Катя Малина», картинно сдергивая полотенце.
Результат, как говорится, был на лице. Тимофей трогал себя, улыбался.
— Эх, зеркала нет… — Борис, не договорив, побелел как полотно.
Донат скоро разлил, сказал сурово:
— Будет, мужики, живые остались — главное. А вот тех, кто в ней, матушке, лежит… помянем. — Имя Макара они не называли, но он незримо присутствовал здесь, среди них.
С Варей на равных выпили, ей нравилось — улыбалась, мужики глаза отводили. Перебрасывая с ладони на ладонь горячую картошку, Борис ловко облупил ее, подвинул Тимофею.
Резко забарабанило в стекла. Евсей в страхе заглотнул картофелину целиком и закрутился, чисто уголь горящий в брюхо проскочил. Степан подошел к окну.
— Дождь хлещет, а я подумал: разведка противника.
Евсею не легчало, тараща налитые слезами глаза, он хватал воздух, как рыба. Ложная тревога рассмешила. От дождя, хлеставшего по окнам и крыше, в избе казалось еще уютней. Клубилась махорка, тонкий дымок поднимался от горок картофельной шелухи, гудели мужские голоса. Никто не дергал, не шнырял, не останавливал, не торопил. Донат любовно оглядел застолье.
— С тех пор как вернулся, впервой по-человечески сижу, — заключил он.
Все закивали. Вовсю разошлись фронтовики, ослабили бдительность — время мирное, чего опасаться.
…Обеспокоенная дождем, Надюшка искала по деревне мужа. Проходя мимо дома Вари-Фетинки, увидела вдруг свою Заливайку, примостившуюся на крыльце. Не очень-то еще веря непутевой собачонке, заглянула тайком в боковое окно. И обомлела. Увидела мужа побритым, подстриженным и по-жениховски сидящим против Фетинки. А Фетинка нежно глядела на него… Тут же Борис в расстегнутой гимнастерке. И Донат с Евсеем. И еще. Смеются, дымят, чокаются, идолы красномордые. Она всплеснула руками, заайкала и побежала.
Не разобравшись, но видя полную всполошенность Надюшки, бабы побросали дела, побежали к дому Вари-Фетинки.
Встали за углом. По очереди ходили подглядывать в окна. Каждая примечала своего. Что делает?
— Третий день картошка некопаная за огородом мерзнет, а у него все отговорка: к Донатке надо сбегать, к свояку, хворает он, — кляня свою доверчивость, качала головой жена Евсея Авдотья.
— Да я ни то твоего, своего который вечер не вижу, — отвечала Донатова супружница.
— А моего все бригадир посылает на мельницу зерно сушить, — стонала от возмущения Граня Борисова, — вона, оказывается, где зерно-то. Ну я ему…
Не успели бабы, опомниться, как Гранька, схватив из-под ноги камень, бросила в среднее окно.
Зазвенели стекла. Надрывно залаяла собака.
Из разбитого окна высунулся Борис, затряс кулаками, что-то заорал, но Гранька зло хохотала. И другие жены в знак солидарности бросили по камню.
Первым осторожно выбежал «Федор Тихоныч Чижов и Катя Малина», пришибленно улыбаясь, не понимая бабьего гнева, в душе коря мужиков за подвох, он боком-боком и дернул через огороды. Евсей схватил свою за шаль и накрыл лицо, чтобы не визжала, раз не понимает. Донат степенно, но плотно взял под ручку жену, тихо что-то сказал, отчего та сникла, мирно пошли домой. Борис же выбежал злой, но Граньки уже и след простыл. Он погрозил вслед, вернулся за Тимофеем, старательно свел с крыльца. Подлая Заливайка крутилась под ногами. Надюшка приняла было мужа, но Тимофей отвел руки, пошел с Борисом. Тогда на крыльце показался Степан, покурил, поглядел на небо и вернулся в дом.
Проводив Тимофея, на бегу задыхаясь от ярости, летел Борис домой. Ногой с лета бухнул в дверь. Но предусмотрительная Граня накинула засов.
— Открой… Открой, хуже будет.
За дверью всхлипнули. Услышал женин голос:
— За что же мне такое наказанье? Четыре года ждала, ждала его, проклятого. На подушках все цветы от слез вылиняли. Ни весны, ни лета не видала, как лошадь работала, жива как осталась в стужу да в голодуху… Бьешься, как рыба, дети орут, скотина кричит, всех обойди, всем поднеси. А этот, ирод проклятый, не успел вернуться, норовит морду в сторону…
Борис слушал жену, и гнев постепенно улетучивался.
«А ведь права она, — подумал, слабея, — три месяца как вернулся, а уж невмоготу, отдушину ищешь. Как они все годы здесь без нас-то управлялись?..»
Граня не унималась.
— Грань, — позвал Борис мягко. — Открой, милая…
За дверью стихло, потом загремел засов.
Не спится ночью Фетине, не заботы томят ее головушку, чудится ей, что звенят бубенцы на гриве лошади, поют и пляшут на ее свадьбе гости. И суженый смеется и шутит среди этого мелодичного шума, и она вскрикивает: «Это ты ли, любый?!» — «Тут я!» — откликается он, и голос его звенит, то приближаясь, то удаляясь, и спит она не на соломенной кровати, а на моховых подушках, и журчат реченькой-говорушкой подружек ее голоса. А по буграм пахуче-зеленым цветет земляника белая… Чу! Опять бубенцы зазвенели, бубенцы с ее свадьбы, и в шали она розовой, и жених возле, — смеется и обнимает ласково, и одаривает всех подружек — горстями пряников да леденцов, а ее — поцелуями горячими. Все горячей и горячей, вот-вот сожгут они ее щеки, губы, сердце в груди. Мелькают пестрые пятна перед глазами, и в темноте избы они освещают печь, стол, широкую лавку и маковки кровати. А голос любимого все отдаляется и отдаляется, сани все дальше и дальше, на том конце деревни.
Она не отпускает, не может отпустить и выходит сквозь железные обручи кровати, сквозь стены пустой избы и догоняет, догоняет…
Деревня тонула в сумерках под добротным одеялом облаков, набухших от готового снега.
С рассветом он выпал. Лежал недвижным покрывалом.
Но вот деревня заскрипела дверями дворов, сеней и, выйдя с крыльца, бойко заторопилась, как молодайка или обновленная вдовушка на колодец за водой, к соседям за заваркой, задымила печами; потом засобиралась на работу и… выхолостилась малость, оставила радоваться первому снегу тех, кто всегда удивляется, — малых детей.
Они облепили окна, приплюснув носы к двойным уже рамам, стали выбегать без верхней одежды босиком на заулок и плясать, хватая недолетевшие снежинки. Между ними бродили удивленные куры, клевали сыпавшееся сверху белое зерно и глотали.
Окна в доме Вари-Фетинки были наскоро заткнуты. А сама она залезла на крышу в одной кофте, простоволосая, — осматривала трубу, постукивала и заглядывала внутрь.
Второй послевоенный июнь стоял жаркий, влаги не хватало. С одной стороны хорошо, и дальше сухость бы не помешала, сенокос выйдет богатый. С другой смотреть: кормовые и зерно не нальются, присохнут. Оводов, мух, комарья всякого расплодилось от зноя уйма. Скотина, та вся у реки пасется. У реки легче. Зайдут по брюхо в воду и стоят, и стоят, — все спасенье. Тем же, что на ходу, в работе, трудновато, от кровососной оравы не укрыться.
Лошадь под бригадиром не бежала, а приплясывала, крутя головой и гривой, молотила хвостом себя по крупу, а бригадира — по ногам. Иной раз даже тоскливо ржала, когда неумолимые твари застили глаза. Бригадир чаще обычного подъезжал к колодцам, окатывал из ведра себя, обмывал кобылу.
Но жара не жара, а в эту пору любой день на учете. Народу рабочего в колхозе негусто. Мужиков с фронта вернулось чуть. Да и те — кто на одной ноге, кто контуженый, кто слепой, кто как. Куда пошлешь? Огород разве стеречь. Работают в поле старики да старухи, дети. В основном же бабы с девками.