Бабы еще улыбались и держали в пальцах стаканчики. Фетина сидела во главе стола, положа голову на ладонь, как на блюдечко, и была счастлива. Не чуя грозы, востроглазая Алехина вдова, показав на платье супротив, воскликнула:
— Никак карман у Аньки от Веркиного крепдешину!
— Ты на себя посмотри, чей на тебе воротник! Ха-ха-ха! Кловун, ну чисто кловун! — захлопала в ладоши Анютка, которой, если б не нужда послевоенная, в куклы играть — не сидеть с бабами.
— Бабоньки, Надюшкина-то спина вся моя, — недоуменно сказала степенная Мариша.
— Может, мне это снится или гремстится, — разглядывая батистовые воланы на атласном платье, молвила, как пропела, от природы квелая Нюша.
— Ой-йе-е-елки-моталки, мать честная, пресвятая богородица, да как я домой-то теперь покажусь, да свекруха-то с меня с живой не слезет, ведь ейный довоенный еще подарок изувечен! — запричитала в голос скандалистка Гранька.
У Надюшки в доме свекрови не было, ругать ее было некому, но отрез, четыре военных года пролежавший в сундуке, в нафталине, вспомнился ей, аж сердце защемило. Она вышла из-за стола, еще не веря, что и с ней могла случиться такая оказия, покрутилась вокруг себя, упросила баб посмотреть. К ужасу, глянув на спину платья, бабы руками развели.
Глаза Фетины удивленно бегали по лицам и платьям баб. Она чего-то не понимала. Но силилась постигнуть.
Заговорила с Авдотьей, которая сидела возле:
— Может, грудь теснит или поясок туговат, так я ослаблю, это недолго, я ведь шила из расчета фигуры и кому какой фасон идет.
Остервенелая Надюшка подскочила к Фетине:
— А ну, говори, паскуда, куда мою-то спину девала, не отпирайся, что материалу не хватило, там еще остаток должен быть…
Фетина отшатнулась. Подошла к машине. Вынула фанерный чехол. Из него на пол посыпались лоскутья.
— Я как покрасивее хотела… Скучно ведь, все зеленое, зеленое, синее, синее… Так я между всеми и поделила. Вот, смотрите, бабы, обрезки все здесь, возьмите домой, залатать, может, когда придется.
Она подняла кучу лоскутьев и бросила их на пол. Подняла еще раз и снова рассыпала. Бабы стояли перед ней лютые, слезные, красные. И молчали. То ли пустынные глаза Фетины, то ли мелкорубленые лоскутья сковали бабий гнев. Промелькнула мысль, что Фетина не понимает, да и не поймет вины своей, виноваты сами. Тогда раздался спокойный голос Авдотьи:
— На масленицу наряды наши хоть куда. Девки все ряжеными ходят, а теперь мы их перефорсим.
— Да где я его хоронить-то буду, наряд этот? — пуская слезы, зашлась Граня.
Авдотья пресекла ее тихо и требовательно. И уже хотела Граня взвиться и слова уже приготовила обидные для Дуньки, но глянула на глаза ее, на батист, безнадежно испорченный, и глотнула брань со слезами.
Маруся быстро склонилась к патефону. Поставила Лидию Русланову.
Я на горку шла,
да тяжело несла,
Да уморилась, уморилась,
умори-ла-ся!
Бабы переглянулись. Эх, да полно! Давай за столы! Наливай.
Смешливо осматривая и себя, и наряды подруг, расселись, налили, звонко чокнулись:
— Ну, бабоньки, пей до дна!
Фетине налили тоже.
А уж после третьей хохотали взахлеб. Даже Надюшка разрядилась плясовой частушкой:
Задушевная товарка,
Давай веточку качнем,
Ты налево, я направо,
И «Цыганочку» начнем.
Раскрасневшаяся Маруся поставила падеспань. Пошли отплясывать припевая. Потом была кадриль.
Бабы расшалились. Веселье походило на праздничные коляды. Они вертели разноцветными подолами, махали комбинированными рукавами, прыгали, ложками бренчали.
Маруся подскочила к окнам занавешивать, но было явно поздновато, в окнах торчали глядельщики.
— Глядят вон в то окно.
— И в боковое тоже!
— Бабы, пока деревня не сбежалась, пора закругляться!
— Так это Таня с Феней!
— Они всем разнесут!
— Глухонемые-то? Ох-ха-ха! Тащи сюда Таню с Феней. Они не выдадут.
— По до-мам! — в который раз увещевала Авдотья.
Переоделись, как Фетина ни уговаривала идти домой прямо в обновах.
Бренчливой гурьбой высыпали на улицу. И тут уже чинно распрощались, так же тихо стали расходиться озабоченные: куда же, придя домой, спрятать обнову?
Фетина загорюнилась, ей было жаль расставаться с праздником. Она засуетилась вдруг, кинулась к соседке Аполлинарье, та ее через окно отчитала: куры и те давно спят, надо молоко разлить, внуков напоить, постели всем постелить, корове корм задать, свинье очисток бросить, на утро опару поставить. И вообще, веселиться не к чему. И вообще, от греха подальше.
Фетина вернулась в дом, где вместо баб и веселья остались по углам лоскутья.
«На память будет! Коврик, что ли, сшить?» — думала она, перебирая тряпье.
Разноцветные обрезки довоенной справной жизни мелькали у нее между, пальцев и были похожи на дни, месяцы, годы — груда чего-то пестрого, неухватного. Цветной коврик из обрывков — ее жизнь.
Она подхватилась, побежала, застучала громко в окно к Аполлинарье. Та испуганно высунулась.
— Слышь-ко, коврик я тебе к завтрему сошью.
Аполлинарью аж передернуло.
— Да спи ты уж, неуемная!
Но Фетина не слышала ее слов. Она бежала домой.
Стремительные лучи летнего солнца пробились сквозь сырую пелену ночного тумана, приласкали и обсушили росистый луг и пригорок. Подул ветерок. Цветы на лугу закачались, зашелестели, и кажется, что качается и трепещет, и плывет весь луг, радуясь теплому утру. Все под солнышком растет, к нему тянется, улыбкой многоцветной встречает предстоящий день работы, жизни.
Скоро проснутся пчелы и бабочки, шмели и осы, прилетят за капельками нектара. В поисках хлопотливых будут порхать с цветка на цветок, мимовольно перенося на головке и лапках пыльцу, одаривая бескрылых и недвижных влюбленных.
Тихо, мирно на земле. И пока не доносятся с полей оглушающие звуки хозяйственных машин, слышно, как просыпается и работает сама на себя природа. Делает она это с рассветом, пока целы чистота и строгость утра. Ненавязчивы голоса ее: легкий шелест ветерка и порхающих бабочек, всхлипы птиц, печаль кукушки в роще, и на просеке стук дятла, нестройный хор шмелей и пчел — творят светлую утреннюю молитву. Когда же, останавливаясь и переводя дыхание, все замолкает, тишина природы кажется глубже и загадочнее.
Ранним утром вышла на луг маленькая девочка. Ее разбудили пылинки, весело толкающиеся в солнечном луче. Тропинка от крыльца привела ее к огороду. Увидев застывшую над одуванчиком бабочку, пошла за ней. Перелетая с поленницы дров на крапиву у изгороди, бабочка завела ее на луг, где было много цветов. Голубые, как небо в окошке, как ее глаза в зеркале, желтые, как цыплята, с которыми она познакомилась вчера в первый же день приезда к бабушке. Тут были и такие, которые нарисованы на ее чашке, любимом платьице, на мамином халате. Девочка разглаживала лепестки еще не совсем открывшимся цветам, заглядывала в чашечки. Она, не срывая, понюхала один желтый — как вдруг на нее налетело что-то шумное, жужжащее. Она закрыла лицо руками и побежала по тропинке. Жужжание за ней. Девочка резкими движениями головы стала размахивать расплетенными косичками. Одна пчела, запутавшись в волосах, ужалила ее. Она испуганно бросилась к лесу, спряталась в кустиках.
Пчелы неожиданно оставили ее. Девочка перестала плакать: в траве лежала перед нею тетя незнакомая. И ни на кого не похожая из близких людей.
Искусанное место щипало, и девочка снова заплакала. Тетя открыла глаза. Внимательно смотрели они друг на друга. Таких длинных кос не было даже у мамы. Только у одной из ее кукол было похожее на тетино платье.
Девочка ощутила в руке цветок, который нечаянно сорвала на лугу, и протянула ей.
— На.
— Девочка, — сказала тетя так, как если бы к ней на ладонь села бабочка. Она взяла цветок, с таким же вниманием стала рассматривать и его.
Лесная тетя положила цветок возле, не приподнимаясь, потянулась за другим, росшим тут же. Сорвав несколько цветков лесной герани и вероники, стала плести веночек.
Девочка подошла ближе, присела, внимательно наблюдая, как цветки вплетаются в «одну ножку».
Тетя сплела венок, выдернула из платья нитку и скрепила основание. Поманила девочку. Примерила венок на себя, потом надела на голову девочке.
— Носи, — сказала она.
— Я — Леля.
— Леля? — удивилась та. — Ягод хочешь?
— Не знаю, — сказала Леля, — молока хочу.
— Какое молоко в лесу? — удивилась тетя. — Молоко у тети Поли.
На картофельное поле вышел трактор. Под его тарахтенье они пошли, взявшись за руки. Через онемевший луг подошли к домику — в нем жила лесная тетя.
— Ты посиди тут, я схожу за молоком, — сказала она.
Фетина постучала в кухонное окно к соседке.
— Поди в дверь, открыто, — отозвалась та.
— Некогда мне, Аполлинарья Никитична.
— Ну ладно, вылезаю, — и, хлопнув крышкой подполья, Аполлинарья распахнула створки окна, — куда ты торопишься?
— Тороплюсь-тороплюсь, милая моя, дочку мне надо накормить, молока запросила.
— Дочку?! Погоди, вот я блинов испеку.
— Блинов потом принесешь.
— Ну ладно. — И полезла опять в подполье, куда только что составила кринки утрешнего молока.
Когда Аполлинарья взошла в избу к соседке, то спросила удивленно:
— Чья это?
— Моя.
Аполлинарья, не дожидаясь объяснений, подошла к ребенку.
— Как зовут, доченька?
Девочка молчала.
Аполлинарья поставила блюдо с оладьями на табуретку перед девочкой.
— Не догадалась я, шибала бестолковая, варенья принести. — И поспешила из избы.
«Чья же девочка? — озабоченно кумекала Аполлинарья. — Ведь у нее ничего не добьешься, надо бежать на колодец, спросить там».
Аполлинарья метнулась к себе, схватила первые попавшиеся ведра и побежала.