Но до колодца дойти не успела, перехватила бабка Дуня. Она семенила со всех ног, заглядывая в кусты репейника и одичалой малины на одомчине.
— Ой, дорогие мои, золотые мои, как мне быть, что мне делать, в голову толк не заберу, куда только провалился, несчастный. Уж всех обежала, всех обспросила, никто видом не видывал, слыхом не слыхивал.
— Да кого ты, котенка, что ли, кличешь? — остановилась Аполлинарья.
— Да какое котенка, что мне-ка котенок-то. Сынок вчерась привез внучку гостить. А я, чума гороховая, пока корову подоила во хлеву, пока пришла в избу, ребенка-то и нет. Матка теперь башку-то сымет с меня, — трогая голову, поведала бабка Дуня.
— Да ты постой волосья-то рвать, полохоло ты эдакое, поди-ко посмотри к Фетине ее дочку.
— Да что ты? — подивилась бабка Дуня.
— Пойдем, пойдем, — Аполлинарья повернулась, и они полетели.
Перед Фетининым домом бабка замедлила, заглянула в окно.
— Вроде как она. А непохожа. А платье вроде наше.
— Да зайдем в избу-то, боишься, что ли? Только виду не подавай, зачем пришли. Да, подожди-кось, варенья я обещала. Я сейчас, а ты поди туда.
Бабка Дуня осторожно прошла в сени, где-где, а у Фетины в гостях ей бывать не приходилось. Дверь в переднюю избу была притворена, она постучалась.
Открыла Фетина.
— С добрым утром, Фетинушка! Вот пошла я на тот конец деревни, по делам мне понадобилось, глянула на твой дом, дай, думаю, зайду, ведь не бывала я у тебя, все дела да дела, замаяли.
— Спасибочки, — поклонилась Фетина в пояс, — так что же мне теперь, самовар надо ставить? — вежливо приняла вызов хозяйка. И пошла за занавеску на кухню. — Ну вот и воды, как нарошно, нету. Подождешь, я сбегаю?
— Подожду, поди. А кто это у тебя? — Приглядываясь, бабка Дуня подошла к ребенку поближе.
— Дочка. Хороша?
— Хороша, хороша.
Фетина вышла, столкнувшись в дверях с Аполлинарьей.
— Куда это ты полезгала так скоро?
— Водички принести.
— На дальний ступай, на нашем всю вечером вычерпали.
Фетина делово направилась на дальний колодец. Аполлинарья подоспела к старухе.
— Ну как, признала внучку-то?
Старухи приступились к ребенку. Девочка сурово смотрела на них заплывшими глазками.
— Да уж больно она не глядяшша. Может, на волю вынести? Моя-то помене была, а эта поболе. И с лица такая надутая.
— Ну, старуха, ты меня седни с ума стряхнешь. Нашла время разглядывать. Учти, с огнем играешь. Баба-то она смирная, да сама знаешь, не в себе, мало ль что взбредет. Как звали твою-то?
— Лялькой кликали, вчерась ведь только привезли, не пригляделась я еще. Думаю, вот встану утром, молочка парного ей налью. Да погляжу, в мать ли, в отца ли, а может, думаю, на меня чем смахивает.
Аполлинарья махнула на старуху рукой и склонилась над девочкой, затормошила.
— Звать-то как, маленькая?
Девочка усердно макала оладьи в варенье и отмахивалась от бабок молча, как от мух.
— У тебя мама есть?
Девочка, услышав о маме, оторвалась от еды, но по-прежнему молчала. Аполлинарья набросилась на старуху:
— Ну, бабка, несмотря что ты и в девках была растрепа, не знаю, за что Иван взял, за эти-то годы должна ты ума хоть сколько накопить. Приметину какую бы запомнила.
И бабка Дуня смекнула, как внучка еще вечером хотела убежать, и нашли ее сидящую в крапиве, в волдырях. Мать спросила крему детского смягчить ожог, а она подала масла лампадного. Аполлинарья обрадовалась спасению и, приподняв ребенка, оборотила ожогом кверху. Удостоверившись, передала ее старухе.
— Ну вот, бабка, а ты говорила, не по одному, так по другому месту признали. А теперь забирай в охапку и беги что есть духу.
Баушка с усилием подхватила девочку на руки, но маленькая оказалась тяжелой, к тому же она басисто заревела. Аполлинарья по-быстрому подсадила внучку бабке на закукорки и вытолкала обеих на дорогу. Сама же пошла домой.
От дома Фетины бабка Дуня задала такого стрекача, что, наверно, не чуяла ног под собой. Поминутно оглядывалась на тот конец деревни, куда ушла за водой Фетина. И когда та показалась вдалеке, то для пущей безопасности она как утица нырнула в заросли пустыря.
Фетина бежала с водой. Было видно издалека, что ведра полны, но не расплескалось ни капли. Поставив их на верхней ступеньке крыльца, Фетина прямо с коромыслом вошла в дом. И с коромыслом же выбежала обратно, проскочив меж ведрами. Посмотрела на заулке, заглянула под крыльцо, за двором. Вышла на середину улицы, вглядываясь то в один конец деревни, то в другой.
Сердце Аполлинарьи захолонуло жалостью, она увидела: Фетина потерянно вернулась в дом.
Два солнца, как два близнеца, плескались в ведрах.
Моя деревня стоит на холме над городом. Где бы я ни была, я не вижу ее сразу близкой и открытой, а вижу издали, и сначала этот холм, сливающийся с небом, а впереди облаков две большие липы над кустами белой сирени под окнами одного из домов, дома моего детства. А потом уж я замечаю, что кто-то смотрит в окно изнутри, и с крыльца тоже кто-то сходит, и к дому тоже кто-то подходит, начинается беседа. Слышны стуки в деревне, все говорит, шуршит, оживает.
— Нету нашего благодетеля, голубя нашего, как без него жить-то будем? Не приказать, не помиловать некому. Нет больше на нас свету родимого. На ноги всех поставил, защитник ты наш, а сам ушел. И никогда-то мы таперя не увидимся. Хоть бы и меня господь бог прибрал, были бы тогда неразлучны веки вечные…
Из большого дома посередь деревни слышатся раздирающие душу причитания бабки Акулины по своему старику, которого несколько часов как закопали на местном кладбище.
— Говорил, до ста доживу, ни хворобы, ни усталости не чувствовал, да вот и до восьмидесяти не дожил и ушел…
Изба полна была народом — всеми дальними и ближними родственниками, ровесниками окольных деревень преклонного возраста, уважающими Григория Иваныча. Сидят в душной избе и перечисляют достоинства покойного.
Акулина сидела на открытом крыльце, склоняя голову к подолу, то и дело вытирая глаза и нос новым фартуком.
— Здорово, Акулина Васильевна, — робко подходила к Акулине, ласково улыбаясь, дурная баба Фетинка. От любви, чу, в свое время свихнулась. Была она не рябая, не убогая, а высокая, не очень худая, в прошлом первая модница и портниха. А теперь вот для мужиков потеха, для баб наказанье.
— Пришла вот помянуть Григория-то Иваныча!
— Взойди, взойди, Фетиньюшка, сегодня всех пускаем. День-от какой. Разве можно не пустить, проходи христа ради! Пойдем в горницу, а то там народу полно, душа разрывается от их разговору.
В летней избе стояли все закуски и угощенья в чугунах и ведрах на широкой лавке и печке-времянке, отепляющей простор горницы.
Фетинка прислонилась к дверному косяку, стояла, стараясь быть скромнее.
— Поди сюда, садись за стол-то, вспомяни душаньку-ту отца нашего Григория Иваныча. Деньжищ как на свадьбу почитай угробили на помины-то, как уж у людей полагается, отставать нельзя, не то време. Да и помянуть есть за что. Всю жизнь в утруде да в благодарности людской. В этот день, как с ним это случилось, картошку он сажал. Пришел эдак к вечеру — чаю, говорит, захотел. Я было самовар ставить. Да ведь он такой. Все сам. Все сам. Страсть охоч был до работы, болезнь это у него была, хлебом не корми, только бы делать что. Нагнулся к самовару да и говорит: ой, что это у меня в глазах-то как потемнело… Рученьки-ноженьки задрожали, еле довела я его до кровати. Лег и уснул. И все. Так и не очнулся. Спал тихо. Почти двое суток, а перед концом всхрапнул — и все. Богу душу отдал. Я, конечно, от него не отходила. Да, видно, тому уж быть.
Фетина доедала блюдо щей из кислицы со свининой, так ела, что за ушами пищало.
— Да ты не больно на кислицу-то налегай, и получше чего есть, на-тко тушеную картошечку с телятиной да с огурчиком соленым.
— У Ваниных, наверно, брали, — еле выговаривала с полным ртом Фетина.
— Да что хаять, у них никогда переводу нет. Все време до свежих в сохране и в порядке. Моего Григория Иваныча выучка. Знатно тоже умел солить, что овощ, что гриб, уж не подкопаешься. У нас зимой много на свадьбы позабрали.
Фетина доела горшок тушенки, принялась за компот.
— Удивляюсь, как это брюхо-то у меня не лопнет. Ведь не привыкши я по стольку-то есть. Бывает времечко, что и маковой росинки за неделю не перепадает, а тут поди вот. Да и то третенья вспомянула его. Кошу и кошу траву на гуменье, за вашим огородом, ваша трава-то считается. Он, бывало, как увидит, закричит, вилами начнет махать, не балуй, мол, самому трава нужна. Я и убегу. А тут весь луг скосила, вспотела аж вся с перепугу. Потом скушно стало, что никто не заметил. Траву убрала да призадумалась. Хотела зайти, узнать, да тут Марья-соседка из своего огорода окликнула меня: не надо ли, говорит, картошки, а то у них лишняя оказалась, выбросим, говорит, если не возьмешь. Ну а я и радехонька. Разожгла керосинку, да на керосине и поджарила.
— Да неужто можно есть после керосину-то?
— Да что тут такого? Люди лечатся им. Я слышала, у Насоновых невестка-то молодая, а уж язва на желудке. Так кажин день пьет по стакану натощак. Сначала рвет, а потом ничего, пройдет. Лишь бы на пользу шло. Знающий, чу, человек присоветовал. Да и где мне масла-то взять. Пенсии не получаю никакой, что люди дадут, тому и рада. Вот и сейчас брюхо бы не лопнуло, а завтра ни крошки в доме.
«Баба здоровая, а работать лодырь. Ей хоть плюй в глаза — все божья роса», — подумала Акулина, а вслух сказала:
— Да ты возьми с собой домой-то, все равно у нас пропадет, уж сыты все.
— Ну так не найдется ли посудинки какой завалящей?
— Да кастрюлей-то нет. Возьми вот бадью. Щей, что ли, тебе положить, посытней будет?
— Давай-давай, а картошечки нет ли еще, уж больно хороша утушилась.
— Есть, да вот во что класть-то?
— Да клади прямо туда.
— Да как же, все перемешается.