— К деду на могилку сходишь, — не глядя на племянницу, обронила Аполлинарья.
Любка кивнула. Старуха заметно повеселела.
Ели неторопливо у открытого окна. Аполлинарья поглядывала на улицу.
— Вон, — улыбнулась вдруг тетка, — «заячий паспорт» бежит, легка на помине, как сноп на овине. Позвать, что ль? Она быстро все новости выложит как на ладони.
И Любка улыбнулась. Тетку Ольюшку за общительный язык вся деревня звала «заячий паспорт». Сейчас тетка Ольюшка на пенсии, а в прошлом работала письмоносицей. Но и уйдя на покой, не знала покоя неугомонная «заячий паспорт».
— Одна приехала? Или с мужем? — прямо с порога запытала тетка Ольюшка.
Беседу она вела на свой манер, задавала вопрос, и, если тут же не получала разъяснений, отвечала сама себе.
— Прячешь мужика, стало быть. Оно верней, целей будет, а то у нас девки нониче красивые да гладкие, не то что в городе, бледные, худющие. Отобьют нараз. Про монастырь-то Троицкий слыхали? Нет?..
Через полчаса Любка узнала обо всех переменах за прошедшие с ее последнего приезда три года. Был в старом монастыре святой колодец. Оттуда издавна черпали святую воду. А вода-то оказалась не святая, а минеральная, полезная ото всех болезней. Приезжали специалисты из самой Москвы. Решили санаторий там строить. А еще в прошлом годе геологи осматривали «Фетинино» болото и тоже нашли что-то ценное, тоже решили что-то строить. А еще дед Семен помер. Он уже старый был, когда они с Аполлинарьей еще в девках ходили, стало быть, ему лет сто, а может, и поболе. А еще перевыборы правления будут. И Романа-парторга поставят председателем.
— Это какого Романа? — спросила раскрасневшаяся Любка.
— Да Ромашку. Ты его знаешь. Назара Наседкина сын. Вы еще вместе играли в коронячки. Неженатый, кстати сказать. Как из армии пришел, стал всеми делами заправлять. Парторг был у нас ненашенский, присланный, хороший был мужик, справедливый с народом, только все болел, лечился подолгу. На пенсию вышел. Ну, Ромашка-та как раз и поспел. А теперь и председатель наш сдал. Так он и тут все замещает. Что? Наверно, и дом Фетины не узнала? Как ей хозяйство-то наладили. А все Ромашка наш.
Любка оживилась, слушала. Тетка Олья сыпала новостями как из писаной торбы. Незаметно, исподволь выведывала у Любки: как живет в городе? Кого родила, сына ли, дочь ли? Где муж работает? Хороши ли в городе магазины? Ответы Любкины запоминала крепко чтоб было о чем порассказать в других избах.
— Хватит, — остановила их Аполлинарья. — Пора нам идти.
Парило вовсю. И травы, и деревья, и земля, и небо пугливо занемели в предчувствии грозы. Вдали прогромыхало. Поблескивали сполохи. С кладбища возвращались скорым шагом, стараясь успеть до дождя. Торопливо ломали ветки, когда шли через березки, зимой напоминавшие рождественские свечи, и мимо болота. Любка вспомнила, как в детстве ходили по болоту босиком за клюквой. Клюква дозревает под снегом. Кочки голые, а между ними кружева изо льда. Хруп-хруп когда ступаешь по ним, а там или пусто, или вода. И снег лежит волнами, и не ровный, а с завихрениями, а на гребне снеговой волны узоры, и капли радугой светятся на солнце. Бегать по такому снегу опасно, ноги проваливаются, верхняя пленка норовит обрезать, и кружево жалко топтать. Только почему Фетининым звали болото, Любка не помнила.
На крыльце стояла корзина, полная, с верхом, брусники. Значит, Фетина забегала в их отсутствие.
— Скорей бы уж разразилось, — боязливо поглядывая в предгрозовую темень за окнами, прошептала Аполлинарья, — приляг, утомилась, чай.
Любка примостилась на лежанке. Момент для разговора был подходящий. Любка решила начать, но с чего? Как объяснить древней тетке, что не сладилось семейное счастье, что решила уехать далеко-далеко, на Север самый, чтобы забыть город, в котором так не удалась ее любовь и к которому не смогла приладиться за многие годы. Дочь определить бы у тетки на первое время, пока обживется на новом месте. А уж как устроится, заберет сразу же.
Аполлинарья по-тихому гремела посудой, бормотала под нос. И не заметила Любка, как заснула под тягостью надвигающейся грозы и своих горьких мыслей. В душном неспокойном сне подъехал к избе конный. Сперва в окно сунулась лошадиная морда, потом загорелое мужское лицо. Говорил быстро, жарко дыша:
— …Фетина ко мне прибежала; говорит, собирала ягоды на болоте, земля там горячая, ногам больно. Я туда… И правда, он уже давно тлеет, торф этот самый, вот-вот вспыхнет. Так что будьте готовы, чуть по радио объявление услышите — снимайтесь. Радио-то включенным держите.
Любка открыла глаза. Никого. Лишь тетка сидит странно как-то, скованно, будто не дома.
— Говорила с кем или показалось мне? — приподнялась Любка.
От Любкиного голоса Аполлинарья вздрогнула, поднялась с лавки.
— Да Роман-парторг заглянул…
И тетка потерянно оглядела избу.
…С болота тянуло гарью. Запекшееся небо не могло разродиться капелькой влаги. За дальним черным лесом поблескивали беззвучно сполохи.
Как большая темная птица, облетела деревню грозная весть о горящем болоте. Деревня смолкла, сжалась, на какое-то время окаменело все — безлюдье на улицах, в огороде, у колодцев, и окна ослепли. Даже суеверные старики, в предгрозье выключавшие в доме все, что выключалось, сидели у радио. Ждали.
Сначала заголосили у баушки Дуни. Голосила бабка над стариком, который в последнее время занемог. Сообразив, что в случае напасти старику далеко не уйти, баушка заметалась:
— Люди добрые, дайте, родные, кто хоть коляску детскую старика свезти, больше мне ничегошеньки не надобно, горемыке!
Молчаливая Мариша, привыкшая к причудам старухи, выкатила из-под крыльца плетенку на колесах, в которой возила полоскать на озеро белье.
Старуха кинулась застилать. А старик сидел на ступеньке и смотрел на очень близкие предметы как недельный котенок и чихал.
Заметалась деревня. Что брать? За что хвататься? Куда складывать? Что? Где? Куда? Зачем?
Степан, постукивая новеньким протезом, вывел из гаража инвалидскую машину, умостил не спеша стиральную машину, телевизор, забросал Марьиными нарядами, напоследок втиснул связанного поросенка. Поковылял подсоблять Донатовой женке, свояченице.
Тетка Ольюшка бегала по деревне как заводная, то с советом, то с увещеваниями, со стороны-то виднее. Подбежала к своей соседке по правую руку, Алехиной вдове. Та выволакивала на заулок пустые сундуки, грузила птицей:
— Вот сундуки-то и пригодились! А то все говорили гандиробы да гандиробы, а сундуки я и тут бы оставила, так не сгорели бы. Во! — И она постучала по крышке кованого сундука.
Казалось, голос тетки Ольи доносился из трех-четырех домов зараз.
— Чего сидите? — крикнула она Любке с теткой через окно. — Как объявят по радио да в колокол вдарят, поздно будет. Укладывайте добро да птицу толкайте по сундукам.
Аполлинарья встала на стул, сняла увеличенный портрет мужа, висевший над кроватью. Открыла сундук. Пахнуло нафталином. Порылась там. В бельевую корзину сложила кое-что, присовокупила несколько вареных яиц, пироги, закрыла все полотенцем. Залезла рукой за часы настенные и достала бумаги, перевязанные бечевкой. Любка знала — похоронки по сыновьям.
В пылу деятельности тетка Ольюшка подскочила к глухонемым сестрам Тане с Феней, что под окошечком на лавке лузгали подсолнухи. Заговорила было даже с ними. Присела рядышком передохнуть. Глухонемые заулыбались, показывая ей куда-то вверх. Глянула бывшая почтальонка и только руками вскинула. На крыше своего дома у трубы сидела удобно и спокойно Фетина. Лицо ее было повернуто в сторону болота.
Туда отправился парторг Роман. Взял с собой сметливых фронтовиков: Евсея, Доната и Бориса с Тимофеем. Прямо за деревней начинался лесок, обширный луг, по которому густо разбросаны свежесметанные стога сена. Дальше тянулся сушняк березовый. Потом — само болото. Народ бывалый, они по-военному разобрались в обстановке: пока подоспеет подмога из города, стога увезти, рубить сушняк, край же луга окопать широкой траншеей — заслон огню. Со слабой надеждой Роман взглянул на небо:
— Дождя бы. Может, болото и притушит.
Фронтовики поддержали:
— Да, может, и обошлось бы.
Не обошлось. В торфяник ударила корявая бездождевая молния. Болото дохнуло пламенем, загудело как занимающаяся печь.
По радио прервали передачу концерта по заявкам. Голос Романа-парторга несколько раз повторил, чтобы грузили на подводы наиболее ценное, чтобы лишнего не брали, чтобы спокойным порядком шли за реку на брошенный полевой стан, чтобы за подростками особо приглядывали, к болоту не пускали.
С конской морды слетала теплая пена. Роман кружил по деревне. Кто-то торопливо косил траву, начисто выдергивал огородную зелень. Всклокоченная старуха зачем-то крепко запирала ставни, а ее старик, одетый, как капустный кочан, во множество кофт, плакал, обняв спелую вишню. Парторг остановился у домов, что мешкали, выслушивал слезные укоры женщин, де, как можно бросать избы, сараи, и вообще все добро и налаженное хозяйство, де в худшие времена сидели по домам, пережидали напасти.
— Да не знаю я, как оно поведет себя — болото-то. А вдруг полыхнет так, что… Ну дома? Вами, детьми рисковать разве я вправе? — просил, объяснял, увещевал, грозил, кричал, приказывал, ругал он.
Старики носами крутили. Кто кого должен слушать? Раньше такие, извините, молокососы стариков почитали, а теперь — умные, грамотные, ученые.
Потянулась деревня. Подвод не хватало. Распределили по одной на три-четыре семьи. Переднюю заняли под малышню, которая, жуя, сося, таращилась по сторонам. А плетеную таратайку с дедом привязали к задку телеги. Ребятишек постарше, понеугомонней привязали кто к телеге, а кто и к себе, так оно надежней. По примеру Алехиной вдовы, внедренному теткой Ольюшкой, гусей, кур и уток везли в сундуках, а то и в старых комодах вместе с кошками живыми и гипсовыми. На отдельной подводе среди мягких узлов сидела Анютка, обеими руками бережно придерживая огромный живот, и старухи заботливо поглядывали на нее.