Расследование убийства Луизы тянулось годами. Бумаги были засалены жадными пальцами чиновников, к которым приставали купюры. А кто эти чиновники, которые смотрят на потомственного дворянина, как на овцу для стрижки? Они опухоль на теле России. Через них спускаются высочайшие повеления на уровень рабов. Даже самых высокородных рабов. Самых ученых рабов. Философов. Дело будет слушаться снова и снова. Его дело тянулось семь лет! Семь страшных лет бессилия, унижения…
Вторая пьеса Сухово-Кобылина называлась «Дело». Он назвал ее не комедией, а драмой.
Наконец его дело было завершено. И Сухово-Кобылин, и его люди были оправданы. Ревнивая княгиня Нарышкина еще до своего переезда во Францию родила от него дочку и назвала ее Луизой. А Сухово-Кобылин поселился неподалеку от Ниццы, в Болье-сюр-Мер, где ему больше не слышался посвист сибирской вьюги…
Сам я начал слышать вьюгу в университетские годы. Кончал я тот же университет, что и горделивый драматург, про которого нам тогда еще не рассказывали. Про него и сегодня не надо рассказывать молодежи. Какой-то Кобылин писал про каких-то чиновников и какие-то взятки. Зачем про это писать. Верно сказал недавно один из героев фильма Михалкова-младшего: «Ненавижу я эту русскую литературу…»
Взять того же аристократа Сухово-Кобылина: ну что ему дались эти взятки – сам же дал, теперь сиди тихо. Нет, разглашает, упоминает публично, даже теоретизирует со сцены:
Бывает промышленная взятка; берется она с барыша, подряда, наследства, словом, приобретения <…> Ну и это еще не взятка. Но бывает уголовная, или капканная, взятка, – она берется до истощения, догола! Производится она по началам и теории Стеньки Разина и Соловья Разбойника; совершается она под сению и тению дремучего леса законов, помощию и средством капканов, волчьих ям <…> Такую капканную взятку хотят теперь взять с вас <…> Откупитесь! Ради Бога, откупитесь!.. С вас хотят взять деньги – дайте! С вас их будут драть – давайте!.. Дело, возродившееся по рапорту квартального надзирателя о моем будто бы сопротивлении полицейской власти <…> принимает для вас громовый оборот…
Не думайте, что эти литературные откровения человека, пережившего в былой российской жизни насилие, угрозы, поборы, так называемую разбойничью, или капканную, взятку, так легко добрались до российской сцены. Вторая пьеса трилогии Сухово-Кобылина («Дело») находилась под запретом императорской театральной цензуры добрых двадцать лет, а третья («Смерть Тарелкина») и все тридцать, и обитатель бульвара Маринони в Болье писал с горечью: «На самом деле я России ничем не обязан, кроме клеветы, позорной тюрьмы, обирательства и арестов меня и моих сочинений, которые и теперь дохнут в цензуре…» Однако в 1902 году, за год до смерти, драматург был избран почетным членом в Императорскую академию. И вполне откровенно объяснял высокой публике обстоятельства своего прихода в драматургию: «Каким образом мог я писать комедию, состоя под убийственным обвинением и требованием взятки в 50 тысяч рублей, я не знаю, но знаю, что написал Кречинского в тюрьме – впрочем, не совсем, ибо я содержался на гауптвахте у Воскресенских ворот. Здесь окончен был Кречинский».
Лишь через несколько месяцев после кончины драматурга знаменитый актер Малого театра князь Сумбатов, игравший в России под театральным псевдонимом Южин, возложил по поручению товарищей по театру серебряный венок на могилу автора прославленной «Свадьбы Кречинского», которую уже другой знаменитый обитатель Болье Максим Ковалевский назвал «одной из наиболее игранных». И только после Февральской революции Мейерхольд начал ставить долгожданную трилогию Сухово-Kобылина. Премьера третьей ее части состоялась в октябре 1917 года, но вряд ли в те дни опьянения свободой многие смогли оценить пророческий дар аристократа-изгнанника, похороненного в маленьком Болье. Именно персонаж пьесы «квартальный полицейский надзиратель» Расплюев нагло объявил тогда со сцены в Петрограде от имени набиравших силу «властных структур»: «Все наше! Всю Россию потребуем!»
Впрочем, именно в этом возгласе персонажа еще далекий от прозрения Александр Блок расслышал наступление страшного мира, угрозу грядущей дьяволиады и написал, что «русская комедия продолжилась в Сухово-Кобылине, неожиданно и чудно соединившем в себе Островского с Лермонтовым».
Апокалиптические события в далекой России развивались так стремительно и страшно, что могилка в тихом Болье была надолго забыта и русскими, и французскими поклонниками театра, так что вспомнить о русском гении и заплатить за покой его останков было некому. В 1980 году отобрали у блистательного изгнанника его три метра дорогой курортной земли, гроб и останки сожгли, а урну с прахом захоронили в стене Второго кладбищенского колумбария. Но вот минуло еще четверть века, и пожаловал с Волги в Болье российский градоначальник, который в сопровождении местного мэра привез на тихое здешнее кладбище торжественную плиту с надгробной надписью. Обстановка была самая торжественная, однако, как может догадаться любой знаток здешних жестких кладбищенских обычаев, задуманная высокими культурно-дипломатическими лицами двух европейских провинций поминальная процедура прошла не без шероховатостей. Оказалось, что не только могилы выдающегося драматурга давно нет в ривьерской земле, но и урну с его прахом, стоявшую в девятой клетке колумбария, какой-то неизвестный жулик пустил в хозяйственный оборот, так что и плита, и цветы, торжественно привезенные градоначальниками двух дружественных стран, долгое время бесхозно и неуважительно путались под ногами посетителей маленького горного кладбища над морем. Одним из них был автор этой книги. Мне думалось, впрочем, что русский комедиограф, наблюдая эту чиновную суету, смог бы оценить горькую ее комичность, не смягчавшую, впрочем, грустной мысли о ничтожестве всякой земной славы.
Ну ладно, доску с именем русского гения, привезенную издалека, в конце концов на пустующий уголок стены пристроили, а как быть с теми, чьих имен здесь над морем не сыщешь?
Ему-то повезло, нашему Сухово-Кобылину: ныне даже молодой французский смотритель кладбища помнит это труднопроизносимое русское имя, да и вилла с террасой, где долгие годы жил Сухово-Кобылин, все еще красуется на бульваре Маринони в Болье-сюр-Мер. Драматург на старости стал вегетарьянцем, дожил до 86 лет и жил бы, наверно, еще дольше, если б не пагубная привычка загорать зимой при открытых окнах, что и привело однажды к простуде. О его здоровье и делах (в том числе о переводе на французский и постановке во Франции его пьесы) хлопотала милая дочка Александра Васильевича, рожденная для него коварной Натальей Нарышкиной-Дюма и неслучайно названная Луизой.
Что до других сокрытых от посетителя имен захороненных здесь русских соотечественников, то они приходят мне иногда в голову во время моих прогулок по кладбищу Болье. Не только имена коллег-литераторов, но даже и градоначальников. Впрочем, в ту пору чуть не все эмигранты, хотя бы и бывшие градоначальники, были пишущие. Взять, скажем, ДУВАНА СЕМЕНА ЭЗРОВИЧА (щадя собеседника, он просил звать его просто Семен Сергеичем), который был еще до Первой мировой войны городским головою в родном своем городе, в крымской Евпатории, и не только не разграбил городскую казну, но и построил в городе на собственные средства библиотеку и театр. Он немало способствовал превращению родного города в знаменитый детский курорт, а в годы Первой мировой как истинный гуманист открывал в Евпатории госпитали. Конечно, как человек предусмотрительный Дуван уехал после крымской катастрофы в эмиграцию во Францию, но не прекращал там бурной своей общественной деятельности на благо ближнего. Особенно заметной была его деятельность в кругах караимов, ибо, как мы уже писали, этот образованный, умный, богатый и щедрый человек принадлежал именно к этой малочисленной народности, этому племени тюркоязычных иудеев, хотя и сектантов, а все же чтущих Тору (но не Талмуд). Первое появление караимов в Крыму исторические источники относят к концу XIII века. Считают, что они добрались туда из Византии. Приплыли какие-то люди, говорившие на одном из тюркских языков, близких то ли к кипчакскому, то ли к булгарскому, а религии державшиеся иудейской. Еще столетие спустя литовский князь Витовт привел за собой в Тракай три сотни этих крымских караимов. Увидел в них толк, сам и привел.
Ах, Тракай – чудный был городок под Вильнюсом, где и нынче живут над озером, под стенами восстановленного замка полсотни караимских семей. Я и сам однажды прожил там месяц, пока таджикская киногруппа снимала там фильм по моему первому в жизни сценарию. Фильм не принес славы ни мне, ни режиссеру, зато в одном тракайском доме меня как-то угостили особыми караимскими пирожками, причем хозяева наперебой рассказывали мне, что русский император пришел однажды от этих пирожков в неописуемый восторг. Откуда там взялся император, я по молодости лет и узости интересов так толком тогда и не выяснил. Но вот лет сорок спустя, живя на Лазурном Берегу, услыхал про здешнего С. Дувана и стал искать в книгах его биографию, а тут, в Болье-сюр-Мер, искать его могилу…
Понятное дело, что после русской катастрофы семнадцатого года недобитый градоначальник Дуван уехал во Францию, где он, конечно, скучал по родной Евпатории, но как у человека общественного темперамента у него и здесь дел было невпроворот: караимские и русские беды требовали его неотложного вмешательства. Были и семейные хлопоты: росли у него сыновья от госпожи Дуван, с которой позднее, увы, он разошелся. Но разошелся не разошелся, а надо было учить отпрысков, а также по мере сил руководить здешней караимской общиной.
Дуван жил теперь в чудном Болье, на южном берегу Франции, но взгляд его был прикован к Германии, где набирала силы вторая после большевистской страшная диктатура Европы. Во Франции были люди, очень остро предчувствующие геноцид евреев (читатели знаменитых мемуаров припомнят недоброжелательный рассказ Н. Берберовой об исступленной, отчаянной антифашистской деятельности ее соперницы