– Давай, – говорит Рыжий, обучив меня стишку, – в карты поиграем. В «пьяницу».
– Давай, – говорю.
Достал Рыжий из-за настенного большого зеркала, которое, когда в него смотришься, отражает тебя какими-то извилинами и кругами, кого угодно там увидишь, а себя нет, колоду потрёпанных карт, послюнив палец, растасовал их поровну.
Играем.
Марфа Измайловна на кухне.
Иван Захарович храпит.
Ходики на стене тихо тикают, через каждые полчаса кукушка из них выскакивает, кукует, как ненормальная.
Никак игру нам не закончить: то у него, у Рыжего, в руках больше карт, то у меня. И надоело.
– Давай, – говорит Рыжий, сложив карты в одну колоду и засовывая её обратно за зеркало, – лутшэ порисуем.
– Давай, – говорю.
И только расположились мы с карандашами и с бумагой за столом, войну рисовать только начали, и Николай приходит – принесло же.
– Здра-асте, – говорит. Кому-то нужен ты, никто тебя не слышит. – А ну домой, – мне говорит. Видит, что я никакого внимания на него не обращаю, и добавляет: – Папка за тобой меня отправил.
– Ну, ё-моё, – говорю. – Пошли к нам, – предлагаю Рыжему.
– Чтобы не надоедал тут, – говорит Николай, а сам глядит не на меня, а на спящего Ивана Захаровича – шибко уж шумно тот храпит.
– Не-е, – говорит Рыжий. – Холодно на улице.
– А тут кого нам добежать.
– Не-е, неохота… Дома посижу. Жди уже вечером, то папка… чё-то чую.
Оделся я. Пошли мы с братом.
– Шуруй впереди, – говорит мне Николай. – Не люблю, когда ты сзади.
– А чё? – спрашиваю.
– Ничё, – отвечает. Взял меня за ворот шубёнки, поставил впереди себя, нахальный. Подтолкнул меня в спину. – Спокойнее, когда ты на виду.
В сенях скользких, да в потёмках, всё же уловчился я ему подножку сделать. Упал брат. Поднимается, слышу, и говорит:
– Ну, вредина.
А я проворно в избу заскочил – там он, при отце, меня не тронет.
– Ага, явился, гулеван. Почему же не к обеду? – спрашивает меня мама. – Я ж тебя предупреждала… Подавать тебе отдельно?
– Я пообедал.
– Накормили?
– Накормили.
– Так ты там, – говорит мама, – и жить, может, останешься?
– Я бы остался, – говорю, глядя на папку: нет тому до меня дела – шелестит опять газетами. – Поиграть даже не дадут, – говорю.
– Ещё не наигрался, – говорит мама. И говорит: – Коля, – это она папке, – я к Стародубцевым, вернусь когда, не знаю.
Встряхнул отец газету, глазами от неё не оторвался, от газеты: дескать, ладно.
А мама:
– Не успею если, сами тут управитесь… Но постараюсь… как там будет.
Я уже разделся. Раздевается и Николай – медлительный. Ущипнул я его за ляжку больнее и отскочил тут же на середину комнаты, к отцу поближе, подсел за стол после, отца напротив. Сижу. Вижу: показывает мне Николай кулак – ох, ну и страшно. А я – язык ему – куда обиднее. И папке краешек, из-за зубов, – пока не видит тот, в газету-то упёрся.
– Молоко и хлеб на кухне… есть захочешь, скоро ведь захочешь, – говорит мама, глядя на меня. Оделась. Руку к двери и говорит: – Ну, я пошла, – и вышла, дверь захлопнув, местами с изморозью поменявшись.
Сижу я за столом и рассуждаю про себя, примерно так:
«Нет уж, отсюда я, ребята, ни ногой. Если отец на улицу – и я за ним, хоть и морозище там клящий… Тут не останусь, с полуумками».
Сестра в другой комнате. Она – ладно – той сегодня ничего ещё не сделал я, это когда ей сильно навредишь, подойдёт молчком и, если не увернёшься, скребанёт ногтями по щеке, ходи потом как кошкой поцарапанный. А брат – смотрит он, Николай, на меня, как кот на воробья, не облизывается только; и зенки у него круглые – как блюдца, не жёлтые только и не зелёные, а голубые… как подштанники. Ну, шиш уж, парень, не дождёшься.
И Николай – увальнем потоптался, потоптался, зыркая исподлобья на меня, в прихожей напрасно – в другую комнату убрался. Правильно и сделал: не обломится.
Шуршат там, как мыши в сене, с сестрой книжными страницами – читают, дебильные. Книги я у них ещё не спрятал, случай не подвернулся. Ну, дочитаются: не я им что устрою, так сами себе зрение испортят, слепцами-то потом походят… Вот уж тогда-то я натешусь. Помечтал немного – интересно.
Сижу на лавке. Думаю:
«И Шурка Пуса, и Сашка Сапожников, и Витька Гаузер носу, наверное, на улицу не кажут, да не наверное, а точно».
Смотрю на отца – лицом тот уткнулся в газету – и что такое уж там пишут, какие сказки? – не оторвётся. После, вечером, расскажет маме… Про Кубу что-нибудь. Или – про космос. «Бумага всё стерпит», – говорит мама. И Иван Захарович, тот что-то про газеты толковал, но что, не помню.
И опять как будто задремал я. А как, и не заметил. Приклонился будто только к стенке.
Вот уж сонливость-то напала, с самого утра клюю носом, как квёлая курица.
Слышу:
– Умерла? – спрашивает отец.
– Умерла, – говорит, вздыхая, мама. – Царство Небесное… Прими и упокой, Господи, душу рабы Твоей Парасковьи, – это она уже шёпотом, но я-то не глухой, слышу. И снова громче: – Кожа да кости, исхудала, как лучина… И куда чё в человеке девается?… Была такая вон… дородная.
Открыл глаза я.
Сидит он, отец, за столом, там же, где и был, так же уставившись в газету, то и дело зачем-то её встряхивая, как будто муха на неё садится – спугивает, но какие ж теперь мухи.
Мама – со мной рядом, на лавке; рукой за плечо меня трогает, по спине после гладит. И говорит:
– Ну и худой же ты у нас, мужичок… Есть так будешь, и не вырастешь, таким заморышем вот и останешься. Вовка вон, друг-то твой разлюбезный, дак тот, не стой на тебя, солощий – тот и картошку ест, заместо пряников, и сало наворачивает, как работник, а ты всё молоко одно… да хлеба корочку – вся и еда.
– Не останусь, – говорю. – Вырасту.
– Посмотрим, – говорит мама. – Дай-то Бог, – вздыхает.
Николай и Нина тут же объявились, как цыплята на «цып-цып», – их и книжки-то не увлекают, – встали в проёме, косяки как будто подпирают; уши-локаторы свои развесили, варвары любопытные, – и слово мимо не проскочет. Видок у них, как у пришибленных, конечно. Моя бы воля, говорил уж… Смотрят на маму, вытаращились… как лягушки. Так вот и хочется им, остолопам, гыркнуть: а вас сюда никто не приглашал, мол. Ну, да уж ладно.
– Не знаю, чем и ужинать? – говорит мама. Глянула на часы и говорит: – Управляться идти надо. Коля, ты сена после дашь и дров наколешь, а Кольча их натаскает… сюда и в баню. Слышишь, нет ли?
Встряхнул отец газетой: дескать, слышит.
Поднялся я с лавки, между сестрой и братом, наступив им на ноги нарочно, протиснулся бесстрашно, от щипков их ловко увернулся, лёг на кровать свою и сразу же забылся, словно куда-то провалился, где и не страшно и не радостно, где и тебя как будто нет.
А проснулся когда, был уже вечер. Это не значит, что я долго спал, – день такой теперь короткий. С гулькин нос, как говорит Марфа Измайловна. А как говорит Иван Захарович, мне и не выговорить, и особенно – при папке – язык не повернётся. Летом в это время ещё солнце высоко стоит, меня и дома ещё не было бы – нашли бы мы с Рыжим чем заняться. Ох, скорей бы, то зима уж надоела. И покурить бы – летом-то удобно – все закутки, без снега-то, доступны будут.
Проснулся сам, меня ли разбудили, из памяти вот вылетело почему-то; скорей всего, что разбудили.
Сидят все за столом, вижу, ужинают. Подсел и я, попил молока – наелся.
– У-у, едок, – говорит мама.
– Не хочу, – говорю.
– Мало ли, что не хочу, – говорит мама. – Через не хочу. Надо.
– Да не хочу я, не хочу.
– А через пять минут опять запросишь.
– Не запрошу.
– Ну ладно, если так.
Папка молчит, ест аппетитно, ни на кого из нас не смотрит – на свою тарелку – и в ней читает что-то будто, как в газете.
– Чё уставились? – спрашиваю тихонечко у брата и сестры. Язык над ложкой им показываю.
Не отвечают. И не смотрят.
И я не продолжаю, а то ложкой по лбу от отца за разговорчики за столом заработать можно запросто, ну а зачем мне это надо. Как и прилетит, не уследишь, и гудеть долго потом в голове будет, как в церковном колоколе, ну и главное – обидно: ты получил, а другим не досталось.
Поужинали.
Мама и Нина убрали со стола. Нина тряпкой вытерла столешницу – подалась с ней, с тряпкой, в руке, на кухню, важная. Ну ничего, ещё получит.
Достал папка со шкафа коробку с домино. Играть двое на двое – Николай с Ниной, а я с ним, с отцом, в паре – только было собрались, и входят, постучавшись, к нам Захар Иванович, отец Рыжего, а с ним и Рыжий. Друзья они, Захар Иванович с нашим папкой, старинные. В гости друг к другу, как время свободное, всё и шастают, один другого навещают.
Вошли Захар Иванович и Рыжий, поздоровались.
Поздоровались и мы с ними.
– Разболокайтесь, – говорит им папка. Рад, видно, он – широко улыбается. А то играй тут весь вечер в домино с нами – большое счастье. – Проходите, – говорит.
Снял Захар Иванович шапку и полушубок, определил их на костыль возле двери, повесил туда же и пальто Рыжего.
– Не разувайтесь только, – говорит отец им. – Пол ледышный.
Прошёл Захар Иванович к столу, вынул из кармана бутылку водки, на стол её поставил.
– Спиридон же сёдни, – говорит. – Как не отметить.
– А Спиридон-то чё тебе? – спрашивает отец. – Родня, ли чё ли? – и смеётся.
– А у покойной-то, у Стародубчихи, ведь мужика-то звали Спиридоном, – говорит Захар Иванович. – Дак и помянем.
– Да Спиридоном ли?
– Ага… Это по-полному, а так-то Спиря… С первой германской не вернулся. Я-то не знал его, кого там был ишшо, только по тятенькиным разговорам: Спиря, Спиря… Я без штанов тогда ишшо похаживал.
– А-а, – говорит папка. – Елена! – зовёт маму.
Откликается та с кухни.
– На стол-ка чё-нибудь сготовь нам.
– Счас! – отзывается с кухни мама.
Мы с Рыжим уже на полу, домики из костяшек домино строим.