Была бы дочь Анастасия — страница 36 из 75

каменку, откусил, жую её, вкусную и ещё тёплую, с чёрным хлебом, кипятком запиваю и думаю: да ладно.

Весь день тёмный, в доме-то уж и вовсе, до сих пор ситный дождик, в окно вижу, сеет – оттепель, и на душе от этого непросто.

В тучах нет разрыва – тесно, в одну будто, сплотились, хоть и косматые, но прочные – не за что глазом зацепиться – одинаково всё, ровно серое.

Незаметно наступил и вечер – хоть и подкрался, но не испугал – сколько уж тут их наступало – вереница.

Что-то и есть совсем не хочется – даже и ужин не готовлю; проголодаюсь, думаю, поем картошку с огурцами – так и подумал-то: рассеянно.

И на диване посидел, по дому вволю набродился.

Письмо Молчунье, что ли, написать?… Нет, подожду её ответа. Начал в уме всё же писать: «Здравствуй, любимая…» – на этом и осёкся. В потёмках уже пришёл Виктор – за своей бутылкой. Получил её, сразу же и раскланялся – меня от дела отвлекать не стал, учтивый.

Только я посмотрел вечерний выпуск новостей по Первому каналу, «Время», что-то про Грузию и выборы в Украине, явилась за своей бутылкой Рая. Тоже не задержалась – тоже учтивая, как Виктор. За отростком герани забежит в другой, дескать, раз.

Когда угодно, мол.

Рая – из дому от меня, в дом ко мне – Гриша Фоминых, в воротах встретились, но скоро разошлись – Райка торопится куда-то.

Пока шло по телевизору какое-то кино американское про монстров всяческих и победившее, в конце концов, с помощью хорошего американского парня, добро, поговорили об охоте, о собаках, о везучих рыбаках и невезучих и о том, предположительно конечно, как жилось в Ялани первым поселенцам: вот уж те живности-то повидали тут, так повидали, а нас теперь, мол, завидки бери лишь. Ещё на памяти-то, дескать, нашей!..

От чая Гриша отказался. Ушёл нынче рано, не стал засиживаться – в завязке, завтра с утра за зайцами наведаться собрался в ельник: в Пасху жаркое будем есть, зайчатину, мол.

Ни пуха, дескать, ни пера.

Затопил я камин. Подсел к нему.

Забегал по дровам огонь – не насмотришься.

Взял Книгу.

Прочитал:

«И дана мне трость (подобная жезлу), и сказано: „Встань, и измерь Храм Божий, и Жертвенник, и поклоняющихся в нём, а Внешний Двор Храма исключи, и не измеряй его, ибо он дан язычникам (они будут попирать Святой Город сорок два месяца); и дам Двум Свидетелям Моим – и они будут пророчествовать тысячу двести шестьдесят дней, будучи облечены во вретище…“

…и отверзся Храм Божий на Небе, и явился Ковчег Завета Его в Храме Его – и произошли Молнии, и Голоса, и Громы, и Землетрясение, и Великий Град».

Стою после на отцовской веранде. Без полушубка. Давно так не было тепло здесь. Лицом к окну, спиной к тахте – то есть – к отсутствию; переживаю.

Стёкла обоих окон, южного и западного, в мелких каплях, как в испарине, – непроглядно. Проедет машина по тракту, свет фар на стёклах мелкими мазками, как на импрессионистической картине, сколько-то позолотится, прошла машина – и картины нет; другая едет – и картина повторилась. В глазах пятнится.

Накинул шапку и телогрейку. Вышел на улицу. Тепло в лицо волной – как радостною вестью.

Сердце забилось – так – на всё пространство; и пусть колотится, стою, не унимаю.

Дождик. Тьма кромешная – накрыла. Только в окнах соседского дома горит свет. Окна в моём оттуда, изнутри, лишь блики из камина озаряют.

У меня в доме тихо, у соседей шумно: Флакон, Валя-бичиха и Колотуй засветло ещё к ним, к соседям, видел я, по одиночке подтянулись.

Блестит от дождя освещенная из окна черёмуха в соседском палисаднике – из общей темноты выделилась. Моей берёзы будто нет, как капает с неё скопившаяся на её ветвях и серёжках морось, только и слышу; с неё и с крыши.

Стою. Думаю: то пусто, то густо; нынешний день приёмный прямо.

Ждах соскорбящего, и не бе, и утешающих, и не обретох.

Что забегал Володя, рад, конечно.

Так вдруг к Молчунье прикоснуться захотелось, твёрдым зрачком в чёрствый сосок груди её уткнуться и увидеть…

Но вдруг и это не спасёт – как испугался.

Вспомнилось вдруг:

Посёлок Усть-Кемь, в двадцати четырёх километрах от Ялани, на Ислени, такая же вот погода – оттепель. Мы приехали туда из Ялани на мотоциклах, и зима нас не держала. Такая же пора – последние в жизни мартовские школьные каникулы. Поздний вечер. После танцев в клубе. Я, чуть ли не задыхаясь в её влажных, выбившихся из-под вязаной шапочки пшеничных волосах и шалея от их запаха, целуюсь с подружкой моего одноклассника, который в это время гостил у своих родственников в Исленьске. Никогда так сладко я ещё не целовался. Запретный плод, поди, поэтому.

Живёт она, Наташа Муромцева, сейчас в Елисейске. Одинокая. Так про неё говорят наши общие знакомые: следит за собой, ухоженная. Преподаватель в институте. Филолог. Отдельно от основной работы готовит к вступительным экзаменам абитуриентов. На дорогой машине ездит.

Сесть на попутку и помчаться?

Иисусе, сохрани сердце моё от похотей лукавых.

Тьма на востоке, тьма на западе. То же на юге и на севере.

Надышался с радостью и грустью. Пошёл в дом. Камин скутал.

Ночь предыдущую почти не спал, лёг в одежде прямо на диван.

Проснулся только уже утром. Дождик иссяк, и тучи поредели.

Глава 12

Господи! Благослови меня и начинающийся день.

Небо зелёное, на западе, над самым ельником люминесцентно изумрудное, прямо над головой моей, над моим домом ли, салатное, охристо-рыжее над Камнем, на востоке. За переходными оттенками и не поспеешь. Светлеет прямо на глазах – чуть отвлёкся, глянул – краски поменялись, хоть следи за ним не отрываясь, пока всё не станет голубым, после в лазоревом уж только разбирайся – где бледнее, а где гуще.

Душа млеет от идущей в неё с неба радости – с неба, откуда же ещё, такая лёгкая и светлая. Что может быть величественней и прекраснее – разве что оно же, небо, когда звёздное, – то уж и вовсе: наряду с моральным законом во мне, наполняет душу всё новым и растущим изумлением. Не устаёшь благоговеть и поражаться. А коли так, значит, оно, небо, и я – хоть и неравнозначны, но соизмеримы. И не из этого ли трепета и удивления перед таким таинственным, осознанным как символ величием и красотой, благодаря этой соизмеримости, и возникает у человека первое религиозное чувство, может, и не у каждого потом, но у какого-то счастливца переходящее со временем в чистую, глубокую, как нынешнее небо, веру?

Поистине, Создавшему ли всё это жить с человеками на земле?

Безветрие.

На воздух можно опереться – так кажется; будто отсутствует – бездвижен. Но дышишь, дышишь – не надышишься им, с запахом оживающей тайги, ещё чего-то – непредметного.

Одинаково, словно окрашенные выжатой из одного тюбика краской, бледно-лиловые дымы над разбросанными беспорядочно по Ялани избами торчат из труб печных. Как будто воткнуты в них, вбиты ли, опорами под небом. Прямо стоят пока, не покосились – проверять по ним отвесность можно – не обманут. Нешироко расплющились вверху дымы о твёрдость неба, смялись. А от этого и огромные и равного, неизмеримого, калибра гвозди со шляпками – ещё и те напоминают. Кто с чем сравнит, кому какое тут понравится подобие. Мне вот и так и этак показалось; что-то ещё они, дымы, напомнили мне, что, не выявил.

Ветви не колыхнутся на моей берёзе – спят; поникшие. На одной из них болтается вниз головой синица – долбит клювом замёрзшую на почке прозрачную каплю – не поддаётся та – словно алмазная. Ещё какие-то, вовсе уж меленькие, снуют среди веток – чечётки вроде. Скоро уже отбудут в тундру и синицы, и чечётки. Прилетят на смену им другие – неизменно.

В Ялань из ельника – с разных сторон, по две, по три, не общим строем – слетаются вороны. Глаза продрали только, и сюда. Жить без неё не могут, без Ялани. Им словно мёдом здесь намазано. И пусть их. Охлопьем, будто от пожарища, они по небу-то; и молчаливые спросонок – не нарушают общего затишья.

Ни облака. Одно только крохотное – там, на юго-востоке, на самом горизонте – пятном расплывчатым темнеет – самолёт летел, наверное, так выхлопнул, чихнул – осталось, за горизонт скатиться не успело.

Присмотрелся к нему, к этому облачку, – похоже контурами на дракона огнедышащего, с алым высунутым жалом. Повернулся через какое-то время в его сторону – словно и не было – как кто-то стёр – рассеялось бесследно; смылся дракон куда-то, сгинул – чуда, восхода солнца-то, как будто испугался.

Звезда. Над ельником. Или планета. Одна-одинёшенька. Поискал глазами, поискал, обежал ими неторопно весь небосвод от края и до края – нигде другой не обнаружил. Яркая. Венера, может? Может и – Венера. Поёт. Для тех, кто её видит. И для меня вот – слушаю; не зашуметь бы лишний раз, не заглушить бы – опасаюсь. Ельник, верхушки наострив, внимает песне – не глухой-то.

Утро. Не очень раннее, но и не позднее.

Солнце не взошло ещё, но сопки обагрило, по самой кромке – как окантовало, кант из бордового становится малиновым; сверху, над сопками, уже видна его корона золотая – солнца.

Смотрю – мне кажется, что ангел обтекает небо.

Свежо и гулко. Далеко где-то, в чьём-то дворе овцы общительные блеют – ко мне уж тут от ельника доносится – так раздаётся; в Линьковском краю, словно на кромке света, набирает кто-то из колодца воду – ворот скрипит – как будто рядом; не посекретничаешь – слышимость такая; под стать ей и видимость – прозорочисто.

Сухо. Морозец резкий, колкий. Ранней осенью такой бы лютым показался. На термометре – в окошко глянул на него, как выходить на улицу собрался, – восемнадцать. Двадцать, значит, поодаль от дома. Знаешь, что не на весь день его хватит, мороза этого, так даже радует, бодрит. К обеду минус поменяется на плюс; воздух до десяти, на солнце-то, прогреется.

Ладно как, Господи, как ладно! Но отчего же:

Дух мой уны во мне, сердце моё во мне смятеся? –