Была бы дочь Анастасия — страница 38 из 75

И чтобы время зря не упускать, слоняясь праздно по ограде, а использовать его, свободное, с пользой, вышел с лопатой деревянной за ворота. Плотный, зернистый снег, смачно нарезая его, уже отяжелевший, подъёмными и помещающимися на лопате кубами, стал откидывать от дома – освободить поляну перед ним, чтобы скорее обсыхала и мурава на ней скорей зазеленела, радуя глаз мне и прохожим. Пока никак тут не пролезешь, на лыжах только, а снег сойдёт, и мимо моего дома люди станут ходить – пора уже не за горами – скоро. Не стоит на месте время.

Наработался. Не всё сразу. На несколько дней хватит. Намело его, снегу, за зиму, да, отгребая от ворот, ещё и я сюда подкидывал, до окон. Около двух метров. Дети были бы, штаб и ходы бы тут наделали, так только мыши надырявили – ласка за ними тут охотилась – по следу видно. Ещё навалит, не без этого. Сибирь-матушка. Север. И в июне может выпасть – всем настроение испортить. В мае-то будет – непременно, но пролежит не больше суток – солнце, дождь ли справятся с ним, свежим, быстро.

Оставил лопату у ворот. Пошёл в дом.

Самовар вскипятил – закипал тот долго – полный. Заварил чай – вода из колонки, не родниковая – невкусный получается. Сижу, пью, губы об кружку обжигая. В окно поглядываю – глаза слепит – так там светло уже и красочно – и щурюсь плотно, как от дыма.

Вспомнил, что все эти дни, особенно вчерашний вечер, не выходил из головы Николай Фёдорович Фёдоров с его «Общим делом». По-всякому думалось, и заключилось от неразрешимости:

Несть ти потреба тайных. И зачем пытаю?

И из Василия Великого вчера же ещё вспомнилось:

«Дух ведает глубины Божий; а тварь только через Духа приемлет откровение тайн».

Заключиться-то заключилось, вспомниться-то вспомнилось, но всё равно эта сокровенная тема мне до тех пор покою не давала, пока, вернувшись уже от Коланжей, уставший и взбудораженный, под утро всё же не уснул. Ну а во сне, опять без отдыха и перерыва, не подчиняясь законам времени, пространства и физической причинности, я с Гришей Фоминых на крупном вороном коне санным накатанным путём перевозил с яланского кладбища на луну покойников, всё незнакомых, проснулся с тем же – с «Общим делом». Только сейчас едва отвлёкся – теперь другое на уме.

Нет Гриши, а у меня – терпения недостаёт. Ждать да догонять хуже всего, давно известно.

Опять оделся и пошёл на улицу.

Забрался на крышу двора. Телогрейку прежде с себя сняв и, по Ялани сверху взглядом пробежавшись, стал снег оттуда, с крыши, сбрасывать. Двор высокий, на угоре – ком снежный, приземлившись, далеко внизу и шумно ухает – скоро там, недели, может, через две, ручей в Куртюмку устремится, хоть и бежит только весной, ещё и летом после ливней, но русло он промыл себе глубокое. С бани, пока она топилась, и с навеса мы с Николаем первого апреля ещё скинули – тот приезжал на выходные. Я – с бани – там трудов было поменьше, а Николай – с навеса – там больше снега накопилось: и он, Николай, крыши огребать тоже любит – чтоб не подумал кто, что я схитрил тут; мне же ещё следить за печкой в бане надо было, дровишки вовремя подкидывать.

Слышу, подъехал конь к дому – поводья звякнули. Чуть погодя и «Тпрру-у!», слышу, раздалось – а это Гришино уже, узнал.

Спустился я с крыши, вышел из ограды.

Стоит конь возле ворот, мордой в них едва не ткнулся, словно сонный. Гриша – около коня, чересседельник поправляет.

– Чай будешь пить? – спрашиваю.

– Нет, – отвечает. – У Белошапкиных напился. Вижу: трезвый. Слава Богу.

Уселись в сани: Гриша впереди, я сзади; на соломе. Конь гнедой, ещё не старый.

– Не будешь избу закрывать?

– Да нет.

– Ну, – говорит Гриша, – пошёл, Гнедко. Гнедко ни с места.

– Э-э! – говорит Гриша, вожжами шлёпнул, но не сильно.

Спятился Гнедко. Медленно. Развернулся. Пошёл.

Вниз от моего дома нет дороги, кругом поехали, через деревню. Спустились к Куртюмке, пересекли её по мосту, поднялись в Балахнинскую гору.

Высоко уже над Камнем солнце – светит. Навис Камень над Яланью – не грузно.

Гляжу на Ялань – когда-то острожное, потом торгово-промысловое и волостное село, также казацкая станица, – в которой бывали когда-то и яростный протопоп Аввакум, и переводчик Посольского приказа Спафарий, и историк Герард Миллер, и казаки Семён Дежнёв и Ерофей Хабаров, и многие другие известные и здесь, в Сибири, и в России люди; теперь убогая деревня – до боли горько, до ущему.

– На одного ещё в Ялани опустело, – говорит Гриша, на Ялань не оборачиваясь, вперёд смотрит, хоть и править надобности нет – одна дорога, без развилок.

Молчу.

Едем. Скрипит снег под полозьями саней и под копытами Гнедка – одна мелодия, а звук от двух, но разных инструментов будто – слушаю.

Говорит Гриша:

– Я не учился у него… Десятилетку тут уже закрыли.

С севера на юг, над Исленью, вспарывает, как по шву, голубое небо турбореактивный самолёт. Молчком. Безмолвствует и небо: гул позади плетётся, как обычно. Рана и кровь у неба белые.

– А там копают? – спрашиваю.

– Копают, – отвечает Гриша. – Но раза два мы с ним охотились.

– Кто?

– Гриша Мунгалов, Колотуй, Флакон и твой сосед, Электрик… Я задержался – водку им туда возил… чтоб не скучали… Так он охотился, для удовольствия. Любил по лесу побродить…

– Успеют? – спрашиваю.

– Должны, – говорит Гриша. – Стрелял-то мало… в редких случаях.

– А я учился, – говорю.

Небо раскатисто над нами загремело – отстающий объявился.

Подъехали к пихтачу. Густой – предпринимательской пилой не тронутый, так только, топоришком, кое-где – сколько веков служил яланцам. Но и до него скоро доберутся, под корень выведут и землю всю тут исковеркают. И пихте – той найдут китайцы применение, тем всё свали – всё переварят. Пока живой – хвоей, как сытый конь, лоснится. Шишек на пихтах нынче небывало – верхушки гнутся под их тяжестью, ломаются. Летом сюда хожу я за грибами – за подъеловиками и пихтовиками. Гриша здесь промышляет рябчиков по осени. За пихтачом болото моховое.

Коня развернули и оставили его на дороге. Стоит, смирный. Понурил морду – глаза ресницами загородил от солнца – вовсю уже то рассиялось. Покос рядом чей-то – белый-белый, в блёстку золотую – солнечный свет в снегу так преломляется. Посреди покоса – остожье из жердей пихтовых; одна стена разгорожена – сено из него, из остожья, в начале зимы ещё вывезли – по первоснежью; ставят такой зародишко на осень – близко от дома и в любой момент, путь только встанет, можно выдернуть.

Гриша рубит. Я таскаю лапник в сани. Наст крепкий – держит. Бурундуки по нему носятся, задрав хвосты, курлычут вожделенно – нас не очень-то боятся – пора у них брачная – не до посторонних. Ронжи вспыхивают меж деревьев. Птахи мелкие попискивают. Лес ещё дремлет, не проснулся.

Нарубили, как решили мы, достаточно. Всё же добавили ещё: пусть уж останется, мол, чем не хватит. Опыт у Гриши есть – не первый раз этим занимается.

Постояли ещё сколько-то. Недолго. Обратно направились.

Всего пути-то – с километр.

Опять к дому моему подъехали. Гнедка Гриша не привязывает – не убежит, дескать, – умный. Мол, Белошапкин его вышколил.

– Лопату заносить не будешь?

– Пусть стоит… Кому она нужна?

Зашли в дом. Посидели. Теперь и чаю, снова заварил, попили свежего; крепкий – во рту вяжет. В двенадцать часов новости по телевизору посмотрели. Всё про уран иранский да про нашу, русскую, ксенофобию, и обсуждать даже не стали. Тут, в Ялани, человек умер – значительнее.

К часу уж к Коланжам поехали.

Едем. И мы на коне, и люди пешие на улице – все в одну сторону сегодня направляемся. Гриша Мунгалов только встречь. Кто-то послал его куда-то и за чем-то, он и сказал нам на бегу, не разобрали мы – скороговоркой выпалил. Шапку свою, бежит, семеня косолапо кривыми ногами, в руке держит. Голова белая – седая. Заулыбался нам провалом чёрным – зубов во рту – как с роду не бывало, всем говорит: кобыла, дескать, выпердела; вставные дома, видимо, забыл.

– Остяк, – говорит Гриша. – Ходит кошкой, морда плошкой. Всех зайцев вокруг, конкурент, выдавил. Лосей гонять уже не может.

– Остарел, – говорю.

– Да не такой уж он и старый. Остяк – охотник от природы.

Едем дальше. Подъехали.

Коня оставили за домом.

Ворота настежь. Ограда глухая – тёмная. Стоим на улице, в ограду не заходим.

Народ. Толпимся. Разговариваем. О повседневном, заурядном.

Капель сплошным потоком – хлюпает. Большой ком снега сполз с крутой шиферной крыши – ухнул в палисаднике, накрыв собою голый куст сирени.

Выносить стали ровно в два.

Позвали нас. Вошли мы в дом.

Сумрачно в доме после улицы. Приглядываюсь, вижу:

Поодаль от гроба – односельчане, но не родственники, – сидят старики и старухи. Старухи в платках, со спущенными на плечи шалями. У стариков – у кого шапки-ушанки, у кого старинные папахи – на коленях, рукой прижатые – чтоб на пол не упали. В красном углу на божнице складная, тёмная икона – нечитаемая – её я, был в гостях когда, так уже видел. На столе ещё одна, новая – Святой Никола. Принёс кто-то. Голублева Катерина – так предполагаю. Зеркало укутано тряпицей. Как это часто стало в жизни повторяться – думаю.

Вынесли из дома, тут же – из ограды. Погодили – попрощался покойный со своим временным последним жильём. Хватило времени ему на это, не хватило ли – никто его не спрашивает.

Понесли – снег на дороге раскис – осторожно.

Впереди на санях Винокур и Плетиков. Плетиков, стоя на коленях, правит, Винокур, сидя на поджатых под себя ногах, бросает на дорогу пихтовые ветки. Серьёзные, но горем не убитые – живые; и уже, похоже, тяпнули малёхо – в руках у них посудинка мелькала подозрительно.

Гнедко шагает, безразличный: ему всё равно куда – за водой на Кемь или на кладбище – свой же след рассматривает будто, по сторонам не оглядывается.

Домов по улице уже мало, но улица так и осталась длинной. Одной прошли, свернули на другую. От дома Коланжей до кладбища километра два будет – так, примерно – точно никто не измерял, разве – покойники – те не расскажут.