Была бы дочь Анастасия — страница 50 из 75

орить.

На Балахнинском угоре, вдоль ельника, бредёт кто-то. И не бредёт, а марширует. Данила Коланж – кто же больше. Раз в неделю Ялань кругом обходит – охраняет.

И пусть, думаю. Последний тут у нас защитник.

Иду.

Подумал почему-то:

«Когда теперь смотрю старое кино, герои, даже двадцатилетние, кажутся мне старшими, чем я теперь, а пожилые – стариками».

Пришёл домой. Сначала с рыбой разобрался – всю выпотрошил и почистил. Налима взвесил – три семьсот.

Оставил себе этого, большого, а тех, что меньше, положил в полиэтиленовый пакет, сунул за пазуху и понёс старикам Енговатовым. У соседей шашлык сытный – и без рыбы обойдутся, не помрут с голоду, ещё и третьего, Флакона, подкормят – тот к ним в гости шёл вчера, я видел, там, наверное, и ночевал. Ещё и сами в могуте, не немощные – пойдут на речку да поудят. Удочек нет, так одолжу.

От всей улочки, где живут Енговатовы, их лишь одна изба и сохранилась, других уж нет или стоят пустые – ждут, когда бичи их разберут и на дрова распилят.

Ворота в улицу накренились. Открыть непросто их. Листвяжные – тяжёлые. Ещё от снега напитались – вовсе.

Открыл, плечом навалившись. Закрылись сами, придержал только, чтобы сильно не хлопнули. Прошёл оградой – прибранной и аккуратной, глаз ни к чему мой не придрался. Снег на помосте разгребён, крупа пшённая насыпана – клюют её пёстрые курицы, среди них петух огненной расцветки возвышается – красавец, клевать перестал, поглядел на меня косо, но не тронул, грозно лишь произнёс: «Ко-ко-ко!» – попробуй только забалуй, мол. Пробовать не стану.

Дядя Егор и тётка Лукерья. Луша-немуша и Егорушка-немтыръ. Говорит дядя Егор плохо – после ранения на фронте. Тётка Лукерья – та уж просто только мыкает – от рождения такая.

В избе слепо – из-за задёрнутых занавесок, тихо. В красном углу лампадка теплится. Спас глядит с божницы на меня сурово.

Пахнет вкусно – сдобой, стряпанием.

Поздоровался. Перекрестился на образа. Дядя Егор сидит на кровати, нога вперёд вытянута – в гипсе. Плешивый, как пророк Елисей. Что, мол? – кивком спрашиваю.

– Били дили таляко, дёль и убаль.

Был, значит, далеко – за воротами, наверное, – и упал. На Бобровку ли – ближе им до неё, чем до Куртюмки, – ходили бельё полоскать, где оступился?… Может.

– У-у, – говорю, сочувствую.

Тётка Лукерья рукой указывает мужу на ногу, головой скорбно качает.

– Мы-му, – говорит.

И я качаю головой – жалко.

Кошка трёхцветная подошла, задрав хвост, трётся о гипсовую ногу дяди Егора. Не прогоняет тот её. Рыбу почувствовала – замяукала.

Указала тётка Лукерья ей рукой на блюдце возле печки – молоко в нём.

Тихие, смирные. Так говорил про них, про Енговатовых, отец мой. Блаженные, говорила про них моя мама, таракана, поди, не задавили за всю жизнь и жили только с огорода, дескать. Как он только, добавлял отец, и воевал, Егор-то, а на таких, мол, и держалось – героев-то отчаянных скоро выщёлкивало, а, как Егор, такие и тянули, дескать. Тихий-то тихий, смирный-то смирный, а орден Кавалера Славы имет – как-то ведь заслужил, не снял с убитого.

Отдал рыбу. Не уйду, думал – благодарить меня так начали – вдвоём, как в трубы, загудели, за стол пытались усадить.

Ушёл от них с карманами, полными шанюжек. Отец любил такие очень. С картошкой, с творогом, с черёмухой. Особенно – с картошкой. Даже как ест отец, увидел будто.

Вернулся домой. Протопил печь. Скутал. Сидел, сидел, затосковалось почему-то. Включил телевизор – увидел юмористов – и тут же его выключил. Поискал что-нибудь на «Спидоле», ничего путнего не нашёл.

Как-то промаялся весь день. Шарбу варил из налимьих голов и печени, а по-иному максы. Обедал. В окно смотрел, в одно, в другое, в третье – всех окон в доме много. Дров и воды в избу натаскал. После пытался подремать – не задремалось.

Шель-шевель – завечерело.

Собрался. Понёс гостинец – ершей, налима да сорожек – Грише Фоминых. Тот в завязке: чёртиков со своего плеча сгонял и стряхивал тут как-то – испугался, повременить решил с зелёным змием. Какими, спрашивал я у него, они привиделись ему, мол. А такие же, дескать, как в Вечерах на хуторе-у Гоголя-то – близ Диканъки, погаже только, надоедливее, и каждый с палочкой – с электрошоком, в уши и в глаза старались ими ткнуть. И не привиделись, а – были, мол… как ты вот.

Боже, упаси.

Встретил он, Гриша, меня, провёл мимо рычащих, как на медведя, собак.

– Водка, – в избе уже сказал, – имеется. Не хочешь? Я отказался. Спросил:

– А у тебя собаки все живы-здоровы?

– Да вроде все, а чё?

– Да так.

– Загря… кобель… унылый, правда, чё-то, вторые уже сутки из будки не показывается, и нос сухой, вчера потрогал, – сказал Гриша. Взял со стола Книжицу в чёрном, старинном переплёте. И говорит: – Не моя… Мать всё читала… И вот написано, вложил даже закладку:

– «Блаженни чистии сердцем, яко тии Бога узрят…»

– Ну? – сказал я.

– Нельзя попроще-то?…

– Как?

– Только блаженные, в натуре, Бога увидят… Всем бы понятно…

– Ну, – сказал я.

– Да нет, – сказал Гриша. И говорит: – А может, выпьешь?

Я согласился.

Налил Гриша в гранёный стакан до половины.

Выпил я, закусил солёным огурцом.

– Ещё? – спросил Гриша.

– Хватит, – сказал я.

Сидеть долго не стал – спать захотелось – не выспался.

Проводил меня Гриша за ворота. Оглядев небо, сказал:

– Дождь будет.

– Похоже, – сказал я.

– Точно, – сказал Гриша. – Люблю ушицу похлебать – спасибо за рыбку.

– Не за что, – сказал я. – На здоровье.

– А прямо счас и заварганю… Только – уха – без водки-то… не знаю… А то?…

– Да нет.

Пришёл домой. Включил свет. Сел с Книгой на диван.

Прочитал:

«И увидел я иное Знамение на Небе, Великое и Чудное, – Семь Ангелов, имеющих Семь Последних Язв, которыми оканчивалась Ярость Божия…

…и наполнился Храм Дымом от Славы Божией и от Силы Его – и никто не мог войти в Храм, доколе не окончились Семь Язв Семи Ангелов».

Отложил Книгу.

Пошёл по дому. Как поскитался.

«С прошлого ещё приезда лежит тут Ориген, толкования на „Книгу Песни Песней Соломона“ и на Евангелие от Иоанна, так и не открывал пока», – подумал.

Сел за стол, начал письмо писать:

«Радость моя, моя Молчунья, здравствуй… Отпотень на стёклах окон… Вокруг – никого… Видел на берегу реки куст смородины: почки – как соски…»

На этом и остановился.

Вышел на улицу.

Стою.

Ветер поменялся – потянул с юго-запада. Как говорят в Ялани – русский, или: с Руси. Лицом к нему повернулся – благостно.

С ельника снег, налипший на него за день, стал сваливаться – уже не белый ельник, а – темнеет.

Свет с неба – как отсвет, отблеск ли Царствия Божия – изумрудный сквозит из-за тучи, туча от севера озарена – как вспыхнула.

Не вижу Тебя, душа охладевает, теряет от удаления радость, угасает во мне бдительность, начинаю пренебрегать, снизойди к моей слабости, не оставляй меня, Господи.

Спустился с угора, дошёл до Куртюмки. В берегах. Но ещё мутная. Утки, слышу, где-то крякают – гнездятся. В июле, если дожди не подпитают, чуть не совсем теперь пересыхает – мелеют речки, травой зарастают.

Вернулся к дому. Свет в доме не выключен. У соседей – темно в окнах, и так у них там – тихо.

Встал возле берёзы. Почки на ней едва наклюнулись. Слышу, кажется, как разрываются. Как поднимается к вершине сок – тоже. Смотрю:

Что ночь – видно; весна или осень – понять трудно – ладно, что знаю.

Вскоре и дождь полил – как из ведра, на снег напал – как на противника.

Я от такого в доме скрылся.

После в окно уж на него смотрел – на ливень.

Глава 16

Дома я нынче мало обитаю – и так за зиму, как в остроге, насиделся – только ночую, когда на речке до утра не остаюсь. Приготовить себе что-нибудь и поесть толком некогда, всё на бегу да всухомятку, на корм подножный перешёл. И замечательно, не жалуюсь, а то и толстеть уже начал, Диму Ткаченко догонять. Тому-то ладно, он начальник.

Как волк за лето, Бог даст, выбегаюсь, штанам держаться станет не на чем. Теперь на улице – то в огороде, то в ограде, – больше в лесу, конечно, пребываю. Пользуюсь моментом, пока гнусу мало, не полетел ишшо комар нешшадно, когда без сетки или, на худой конец, без отпугивающей всевозможных живоедов мази в тайгу не сунешься, если ты не донор добровольный. Тут-то, в деревне, не дадут покою, скотину, бедную, до крови заедают. Слепень, по-ялански – слепец, появится, так тот особенно – куски из тела вырывает, как стервятник.

Мы уж привышны тутока, дак терпим. Как к неизбежному относишься – к смене, допустим, дня и ночи – так же. И спасаешься, чем можешь, – дымокуром или дёгтем.

Живём как-то. А непривычному – погибель.

И если сильный, краткосрочный дождь застигнет рядом с домом – мелкий, брызгун-то, не прогонит – в дом забегаю переждать; дождь прекратился, я из дому.

Были уже и ситные, были и ливневые, но без грозы – на грозу тепла у нас ещё не накопилось в атмосфере – стужа только что вот отступила.

По грозе соскучился, ловлю себя на мысли. Жду её – первую. Не я один, наверное…

Ты скажешь: ветреная Геба, Кормя Зевесова орла, Громокипящий кубок с неба, Смеясь, на землю пролила…

Мы тут от Фёдора Ивановича Тютчева, если иметь в виду естественный порядок, а не брать во внимание какие-то из ряда вон выходящие случаи, на месяц, минимум, опаздываем – живём себе, не торопимся. Так только можем написать: «Люблю грозу в начале лета…»

Хотя теперь всё перепуталось. От потепления глобального. Но и с этим не всё просто: всю зиму, от начала до конца, провёл в Ялани, а потепления не ощутил. Может, что глушь-то, так поэтому – пугать особенно тут некого им.

Разрушительных гроз в наших местах не бывает, так разве – где трубу кирпичную слегка покрошит, столб высокий по макушке крепко стукнет, в лесу сушину подпалит, рослую лиственницу от вершины до комля расщелит. Или предохранитель, оставив на какое-то время Ялань без электричества, в трансформаторе испортит. Больше-то этого не слышал, чтобы вредничала. Деревья валит – так то ветер, и без грозы случиться может.