Была бы дочь Анастасия — страница 54 из 75

Повалилась, вижу, повалилась она, жена моя, – тахта поблизости, так на неё, удачно. А вот тарелку – на ноги мне прямо – как прицелилась. Ох, и попрыгал я да поругался, босый.

Другой, обезболенный навечно магнето, зуб, по настоянию жены – угодил я ей на праздник, на международный женский день, – удалили мне по всем канонам медицинским, как гражданину. Перетерпел, пришлось уж: с волками жить – по-волчьи выть.

9

«Человек из двух частей состоит, из души и тела, – писал Тихон Задонский, наш святитель православный. – Имеет тело свою беду и неблагополучие, имеет и душа».

А зубы. И душа о них болит, страдает от них и тело. Как будто отдельно они человеку предлагаются. И появляются-то они позже, не сразу, как он, человек, родится. Как аптечка медицинская к автомобилю или инструменты. Плохо пользовался ими, неумело, сломал, случай ли какой несчастный, тут украли, а там выбили, – и приобретай новые.

Ещё и вот что он писал, Святитель:

«Христианине! великое безумие есть и явная пагуба жалеть и плакать о том, что как тень преходит, что ныне имеем, а вскоре и не имеем (кончина бо жизни нашея всему полагает конец); а не жалеть о том, что, единожды сысканное, во веки пребывает».

Тем и утешусь, тем и вразумлюсь, так ничего и не поняв про них, про зубы, но тем не менее:

Помилуй, Господи, мя грешного!

Послесловие

Прочитал я тут случайно в какой-то газетёнке – в какой, не помню, – что у старухи, чуть ли не столетней, не то в Грузии, не то в Армении – вот уж и забыл, где точно, – жительницы гор, выросли вдруг на месте выпавших полвека назад коренные зубы. Бывает же такое! Новость, конечно, интересная, но вопрос мой для меня ещё больше лишь запутала.


Прибежала под вечер украшенная бигудями Рая – денег занять, чтобы проехать на автобусе до Елисейска: набрали они с Виктором сегодня черемши хорошей много и пучков уже – весь, дескать, стол завален ими – навязали; завтра с утра хотят отправиться на рынок. Деньги у меня есть: у Колотуя скоро день рождения – купил он у меня десять килограммов хариусов – сам не свой до малосольных, и Николай ещё, когда был тут, на пропитание оставил мне великодушно. Одолжил я Рае денег. Пообещала: завтра же вечером и отдадим, мол, – за черемшу-то что-то, дескать, выручим.

Сказал ей:

– Ладно.

Увидела меня со скривившимся лицом, узнала, что болит зуб, пошла домой, скоро вернулась, принесла несколько головок засушенного мака. Подала мне их и говорит: сделай навар и полощи, мол.

На что только не согласишься. Исполнил, как она сказала. Навар приготовил. Пополоскал им во рту – боль, и на самом деле, успокоилась.

Поужинал весело, попил чаю.

Забрался к себе наверх.

За окном белая ночь.

Вышел с Книгой на балкон.

Прочитал:

«И услышал я из Храма Громкий Голос, говорящий Семи Ангелам: „Идите и вылейте Семь Чаш Гнева Божия на Землю!“…

…И Город Великий распался на три части, и города языческие пали, и Вавилон Великий воспомянут пред Богом, чтобы дать ему Чашу Вина Ярости Гнева Его; и всякий остров убежал, и гор не стало, и Град, величиною в талант, пал с Неба на людей – и хулили люди Бога за язвы от Града, потому что язва от него была весьма тяжкая».

Положил Евангелие на колени.

Сижу.

Ну! – думаю.

Север светлый – не пылает – на вёдро.

Звёзд на небе мало – пересчитать можно – как на руках пальцы.

Попытался представить мысленно комнату-мастерскую с дощатым, заляпанным красками полом – не получилось, лишь возник перед глазами недописанный Богородицын образ. «Укорение». Постоял передо мной и растворился. Я укорился.

Соседского дома не видно за черёмухой, сплошь та в цвету – словно вскипела; дохнуть от неё нечем.

Моя (исправлюсь – наша) берёза приоделась в листья – и от них доходит запах – как от бани.

Ещё оттуда – от тайги – с детства знакомо.

Внизу около дома мурава – изумрудная, роса упала на неё – и вовсе.

Над речками – над Кемью, над Бобровкой и над Куртюмкой – туман сгустился, будто с подмешанным в него черничным соком – сиреневый, похож на йогурт.

Птица какая-то кричит – о чём-то, кому-то ли.

Снуют беззвучно вокруг дома и берёзы нетопыри, и небольшая совка – кто из них за кем гоняется?

Прохладно сделалось. Босой – ногам холодно.

Ушёл с балкона.

Включил «Спидолу» – звучит Антонио Вивальди, «Времена года», «Лето».

Господи, Господи, Господи, Господи.

И сподоби нас, Владыко, со дерзновением, неосужденно смети призывати Тебе, Небесного Бога Отца, и глаголати: Отче наш.

Под полог спрятался.

Уснул не сразу.

Глава 17

Николай нынче пребывает в долгожданном и желанном для него, как признаётся, отпуске: я тут душой, мол, отдыхаю; пусть отдыхает, – не брал три года отпуск, не давали ли, – живёт здесь, у меня, уже полмесяца, к себе, в город, изредка и обудёнкой лишь наведывается, раз только там и ночевал за это время.

Как он, бескарахтерный, по маминому определению, на такое осмелился и как относится к этому его жена, я у него пока не спрашивал, но мне и знать не очень хочется: здесь так, как обычно, а как там, у них, не моего ума забота, лишь бы, как говорят, греха большого не случилось.

Она, жена его, сюда, когда и родители наши ещё живы были, не ездила. Не приезжает и теперь. Ни за ягодой, ни за грибами. Ни помочь в чём-то – по дому, в огороде или на покосе – не бывала. Разве что на мамины именины и отцовский день рождения с тортиком собственной выпечки торжественно наведывалась – чтобы послушать, как кулинарное творение её похвалят. Мама хвалила. Отец – нет: любил он шанюжки, больше всего с картошкой, в тортах не разбирался – тока измазаться в ём, в этом торте – шибко уж пачкотный и липкий.

На Николае все заботы – по этой части, хозяйственной. Отец сказал бы – подкаблучник, что за мужик, мол, – баба руководит, и говорил, а не сказал бы – мнений своих он не таил, под язык их, как таблетку валидола, не прятал.

Так уж сложилось – каждому своё.

Он, Николай, мало оплачиваемый теперь благочинный архитектор, только по мелочи – добытчик натурального, даров природы, она, жена его, – деньги зарабатывает, к ней на кривой кобыле не подъедешь. «Городчанка, – говорила про неё мама. – Как и на грядках чё растёт, не видывала, барыня, а вози, снабжай, ей всё возами – от капусты до укропа. Грабли в ручках, краля, не держала, как коровье гамно и вымя пахнет, не нюхивала, а молочко любит – отправляй его ей флягами, ещё и творог и сметанку – те в придачу. Бог с ней, Ему мы согрешаем, не кому-то, наше дело – поворчать да зла при этом не творить и не мыслить. Любы-то… как там?., долготерпит».

Сужу? Сужу, Господи, иной раз и в гневе, правды не соделывающем, до помрачающей рассудок ярости. И так, взамен и в отклик, на душе от этого становится немирно и тоскливо. И не судить ни выдержки, ни веры не хватает. Кто за язык как будто тянет. Да знамо – кто. Среди сетей, расставленных им, ходим. Улавливает. А уловил, потом освобождайся – без кожи вырвешься, уцепит – ещё легко, считай, отделался. За мать, оправдываюсь, горько. Не приехала она, невестка, к ней, к свекрови, к старенькой и уже немощной, ни разу. Грядки не прополола, бельё не постирала и полы в доме у неё не помыла. Не каждый месяц, хоть бы уж на праздники. Пусть не сама, не собственной персоной – в деревню ехать ей зазорно, так своих дочек бы отправила. И те бабушку, чуть заневестились, не посещали – не поболтаешь с ней о пирсинге и о богатых женихах; о Боге – скучно – не о чём-то.

Мыл и стирал тут Николай – низкий поклон ему за это. Как возлюбить?… Хочу, но не умею, сколько ни пробую – срываюсь, подъём для меня непосильный, как ни вскарабкиваюсь – падаю. Подсоби, Боже, – сбрось мне верёвку – ухватиться. Хоть и Тебя, выходит, не люблю, раз даже образ Твой любить не получается… Господи, восхоти – даруй мне это, чтобы на каждого – как солнце… Сия заповедаю вам… Вера-дар, чаянный или нечаянный, а – любовь к ближнему, как и Царствие Небесное, хоть и при содействии Божием, но всё же нудится – слышал, читал. Даром давалось бы, так ладно. Хотя пушкинское «Кто жил и мыслил, тот не может в душе не презирать людей» меня уже не смущает. Чуть уж догадываюсь – может. И он, солнце русской поэзии, перед тем как закатиться, готовясь к встрече с Живым Богом, мыслил уже, наверное, иначе – так мнится мне, по возрасту его, блистательного русского поэта, уже обошедшему…

Исчезе сердце мое…

На трое суток, в солноворот, день в день в него, будто примеривались, угадали – сходили мы с Николаем на Таху. С превеликим удовольствием. Я, по крайней мере, за брата не ответчик, хотя и тот – не слышал, чтобы жаловался. Красота там удивительная. Неплохая и рыбалка. Ну а главное – уединённость, сколько там находились, ни одной души человеческой не встретили; наедине с собой и – думаю, что – с Кем-то.

Чтобы не умереть с тяжёлым грузом от жары, не задохнуться, в прохладные часы ночи, где по нашим же старым затесям, где по компасу – нет там ни дороги, ни натоптанной тропы, путики охотничьи когда-то были, но уже стёрлись, заросли, – по чудом уцелевшим от человека и кедрового шелкопряда густым ельникам и безбрежным гарям с торчащими то там, то тут лиственничными великанами-сухостоинами, вскинувшими к небу, как жилистые руки, корявые сучья, гарям, обязанным своим происхождением этой бабочке-вредителю, её прожорливой ли гусенице и затягивающимися сейчас сплошь мелкими осинниками и березниками, поднялись мы до небольшой речки Белой, впадающей в Таху. Затем спустились на резиновой двухместной лодке до Тыи, где, в устье Тахи, встретил нас Ткаченко Дима. Я с ним заранее об этом договаривался. Не подвёл, за что ему мы благодарны, и на своём уазике привёз в Ялань. До утра после за столом, нахваливая свежепросоленных таховских