я. А в зной на улицу хоть не показывайся или в воде весь день, как лось или медведь, сиди. Звери – те так сейчас и поступают – у них заботы другой нет, им за картошкой не ухаживать.
До трусов не разденешься: ветра нет – мошка заедает, а слепням и паутам – тем и ветер не помеха, грозы и стужи лишь боятся. А окучивать и, одновременно, от них, от паразитов, отбиваться – много не наработаешь, да и кусаются же – как собаки, живого места не оставят, как ни привык, а всё равно взвоешь, когда внезапно тебя цапнет. В сетке душно, а мазь защитная с потом глаза выедает.
Но делать нечего – трудиться надо – кто кроме нас картошку загребёт нам. Нанимать кого-то – не привыкли. Да и родители нас научили: лучше самим со всем справляться. И зачем столько насадили, думаю.
Укрыв головы мамиными белыми платками, повязав их по-спецназовски, выходим в огород. Потяпаем, потяпаем и, облившись из бочки тёплой, со вчерашнего пекла не остывшей ещё водой, домой бежим. В прохладе, млея, остываем да морс клюквенный, достав его из холодильника, пьём неумеренно.
В город поедешь, пива, мол, привези, говорю Николаю. Ладно, кивает своей русой и дырявой головой. Знаю, что забудет. В автобус сел, тогда, мол, спохватился. Обычно. Ну – думаю – растяпа, надо на лбу ему записывать. Опять не то – его жена прочитает – вот, скажет, чем вы там, в Ялани, с братцем младшим занимаетесь, – всенепременно. Лучше уж так: без пива обойдусь. Надо сказать, чтобы спросил он у жены, как по-хохляцки будет гинеколог? В следующий раз, думаю, пива не привезёт, скажу. Ну, это так я.
Заставлять теперь нас некому – сами над собой командиры, себя неволим – как стахановцы.
В очередной раз вышли на работу, за тяпки взяться лишь успели, перелазит, видим, через изгородь в огород к нам в гости Шура Лаврентьев. С алюминиевым, пустым, судя по грохоту, каном на боку, лёгким, похоже, рюкзаком и ружьём-двустволкой, тулкой, за плечами.
Перелез. На поле не заходит. Сел на обочине. Лицо и руки бурые – дёгтем испачканы нарочно – от комаров – не ради маскировки. Улыбается. Во рту темно – зубов передних нет – люди выбили, не сами по себе выпали.
– Бог в помощь! – говорит. – Братья Истомины, здоровья вам жеребячьего!
– Спасибо, – отвечаем.
– Давно не виделись, ёлки-палки, пихты-моталки. Одноклассник! – обращается ко мне Шура, как Сталин в начале войны – к братьям и сестрам, – принеси хлебушка и три стакана, будь любезен.
Снял Шура ружьё и рюкзак, разместил их с собой рядом на молодой и мягкой травке, развязав узел на шнурке, рюкзак раскрыл и вынул из него коричневую пластиковую двухлитровую бутылку из-под исленьского пива «Выпьем!», положил на землю и прикрыл её ладонью – от солнца, наверное; чтобы не убежала ли – придерживает. Словом – устроился удобно Шура.
– A-a?! – говорит. На нас смотрит. Один глаз у него стеклянный – прежний, живой, давно уже затвором от переделанной под обычный патрон винтовки себе выставил – как-то вот умудрился – переборщил в заряде с порохом.
Пьяный Шура, едва языком двигает и своим, природным, глазом кое-как вращает – как будто видимое им ворочает, округу, а заодно и нас с нею. В завёрнутых болотных сапогах и в панаме с откинутым накомарником. До белёса вылинявшие камуфляжные штаны и куртка-энцефалитка по всему правому боку в серой, засохшей уже грязи – отдыхал, похоже, под открытым небом Шура – там прилёг, где уморило, – так он всегда и поступает, весной и осенью, зимой и летом.
– Ты откуда и куда такой красивый? – спрашивает Николай.
– Из города на пасеку, – охотно отвечает Шура. – Пчёлы роятся, надо караулить.
– А в бутылке что? – спрашивает Николай. – Не пиво?
– С пива ссат криво, – говорит Шура. – Спирт от фирмы «Колотуй»…
– А-а, – говорит Николай. – Понятно.
– Не здесь, так в дом, может, пойдём, – предлагает Шура. И говорит: – По лесу разлетятся, где их потом искать?… Там уже пчёл-то… кот наплакал.
– Нет, Шура, – говорю. – Некогда пить, и на жаре такой… не стоит.
– Поговорить надо, – говорит Шура. – Давно уже не говорили.
– Ну, мы и так поговорим.
– Так люди добрые не разговаривают.
– А как? – спрашиваю, не отрываясь от работы.
– Будто не знаешь, – говорит Шура. – Сначала слиться надо… в общем экстазе. Бе-е-е, – говорит Шура – как овца блеет. – М-м-е-е, – повторяет.
– Жарко, Шура… слипнешься, а не сольёшься.
Опустив голову на грудь, вздремнул Шура на минуту, поднял после голову, отыскал нас тем, подвижным ещё, глазом – переместились мы на поле – и говорит:
– Спиться, сказал я, а не слиться… Э-э!.. Уроды!.. Гоблины несчастные!.. – и продолжает, как заученное: – Я наново перевоплотился от Святого Духа и от жены генерала Дудаева-а-а!.. По заданию чеченского военного штаба расшифровал свой сложный геном. Мне в Турции сделали биопластическую операцию: я теперь вижу одним глазом через стены, – каким, своим или вмонтированным, не уточнил, – другим, как филин, в темноте, слышу в ультразвуковом диапазоне, как мышь летучая или дельфин. Вживлённые в мою голову чипы считывают все радиосигналы, которыми кишит эфир, и всю информацию со всех мировых компьютеров. Я бисексуал, и кол забил на всех яланских баб и девок… старух – тем более… Вы, недоноски! Да вы хоть поняли, чё я сказал вам?!
– Может, не хочешь просто, перемог? – смеётся Николай. – В лесу давно живёшь один, так успокоился.
– Может, – говорит Шура, – но это мало чё меняет, баб я ваших всё равно всех оприходую, чтобы мамлюков народили мне, к каждой пчеле приставлю по мамлюку… бойцов спецназа из них сделаю… Марью Карповну не трону, – в грудь себе уже бормочет Шура, – воск купить пообещалась… Куда он ей… на свечки, может?… Всех богомолов истреблю… кроме воинов Аллаха.
Задремал Шура опять, на этот раз не на минуту – долго уже дремлет; гундит что-то, бредит, с бутылки руку не снимает, словно следит за её пульсом.
Ушли мы с Николаем в дом.
Когда вернулись, перелазил Шура изгородь в обратную уже сторону. Задержался, оседлав верхнюю жердь, обернулся к нам и говорит:
– Войду нынче же, до центра только доберусь, в Главный пентагоновский компьютер, направлю на Ялань ракету, хватит с вас, пидарасов, и одной, все тут обдришшетесь… Картошку вашу заражу сибирской язвой!.. А воробьев и куриц – птичьим гриппом! Свиней – свиным. Эй, вы, яланские уроды!
– Сам такой, – говорит ему Николай.
Смеётся. Упал Шура с изгороди, приземлился с внешней стороны огорода, поднялся через полчаса примерно, направился шатко, как при сильном, то встречном, то попутном, а то и боковом ветре, но не в сторону дороги, по которой он ходит на пасеку, к своему центру, а вглубь Ялани. Пасека его находится в двадцати пяти километрах отсюда – по маковскому волоку, на речке Рыбной. Бывал я там. Давно. Лет десять назад. Осталось от неё, от пасеки, что, не осталось ли, не знаю. Живёт на ней Шура как-то. Под сосной, может, под открытым небом. Охотники не раз уже его до полусмерти избивали – по их избушкам в поисках еды и огневого провианта шарился да по ловушкам, петлям и капканам на их путиках, и называют они его Росомахой – не по имени. Далеко ради этого ходит, не ленится – ходучий. Ещё полезет – не уймётся. Сам если где не утонет или не замёрзнет, докончат его охотники – кто же потерпит – и знать никто другой не будет. Обернулся Шура, крикнул:
– Дёгтю не купите, эй, говнюки?!
– Нет! – ответил ему Николай. – Свой есть!
– А мёду?!
– Накачал уже?!
– Придурки!.. Накачаю!
– Ну, накачаешь, тогда купим!.. Для медосбора вроде рано.
Скрылся Шура из виду. Выстрелил из ружья. Он, пожалуй. Некому тут больше. Затих – поспать, наверное, свалился.
Мы тяпаем.
– В кого он там, не сам же в себя? – озадачился Николай. И говорит: – Откуда это у него?
– Что? – спросил я.
– Да эти чипы и Дудаев…
– От белой горячки… Откуда. Радио слушает на пасеке и медовуху днём и ночью пьёт – оттуда… В небо пальнул, всего скорее. С чего – в себя-то?
Совсем жара нас одолела. Оставили мы тяпки в огороде, среди поля, где закончили работать, пошли из него вон.
Очурались чуть в прохладе.
Квас Николай не забыл, привёз – окрошку сделали – поели.
Взял я спиннинг, Николай – мою удочку. На Кемь пошли.
Николай тут сразу, под яром, рыбачить устроился – ершей и ельников подёргать.
Я поднялся по реке выше.
Блеснил, блеснил – рано ещё – щука нигде и не мелькнула даже, не взыграла. Ещё болеет после нереста. Вот-вот, выздоровев, должна начать охотиться и за блесной гоняться. Как уж дождаться мне, нетерпеливому, – беда.
Сел я на брёвнышко в тень негустую от талины.
Яркий, оранжево-синий зимородок над самой водой под тальником снует, как шило, остроносый. Быстро проносится – как пуля – цветной такой, поэтому его и видно, серый бы был, его – как пулю – и не видел бы.
Высоко в голубом и безоблачном небе над Яланью и над Камнем, где их гнездовища, с неподвижно распростёртыми крыльями коршуны кружат, пить просят: «Пи-и-ить, пи-и-ить», – глухо доносится от них, хоть наливай им – так уж жалобно.
Ещё выше, процарапав уже самый купол, самолёт на север пролетел – как от жары туда направился.
В Ялани выстрелили из ружья. Ткнулось вялое эхо от выстрела в Камень и умерло.
Ниже по течению, подоткнув цветастую юбку и стоя по колено в воде, женщина стирает дорожки и коврики, свернув валиком и положив на мосток, колотит по нему, по половику, вальком. Ударяет беззвучно, а замахивается со стуком – так будто дело обстоит. Может быть, Голублева Катерина. Далеко – не распознаешь. Она, похоже. Много раз и настойчиво сватался и сватается – теперь уж куража, пожалуй, ради – к ней Шура Лаврентьев. Не соглашается идти за него Катерина, но всегда, когда бы и в каком состоянии он к ней ни заявился, его накормит и в дорогу даст ему продуктов – молока и хлеба, – чем богата; голодом и любого не отпустит – добросер