Была бы дочь Анастасия — страница 65 из 75

Костя, это – мы?

Очередной августовский закат был омрачён, для многих неожиданно, появлением на западе – сторона, которую яланцы именуют гнилым концом, – зловещих туч. Ночью плохо – к перемене погоды – спавшие яланцы ждали грозы. Грозы, однако, не случилось, но под утро закапал тихо дождик, мелкий и нудный, всем своим видом сразу и пообещавший, что скоро перестать он не собирается. Ну и действительно – почти на месяц зарядил.

Выпадали, правда, редкие дни, когда сплошная серая пелена разрывалась и обнажала клочьями синий небесный купол, разглядев который радостно яланцам думалось, что наконец-то, мол, и бабье лето с его известными всем предзимними прелестями. Не тут-то было. Пелена смыкалась, и ненастье продолжалось.

Ялань тонула в грязи. Подавленные, опечаленные непогодой сельчане, вместо того чтобы ходить за ягодой и грибами или сжигать в огородах ботву, большую часть времени просиживали сложа руки дома.

Пятачок – место неофициальных собраний, около сгоревшего давно уже клуба – пустовал. Оставленные на Пятачке чурки и лавочки насквозь промокли и никогда уже, казалось, не просохнут. Мужики собирались нечасто, а если и собирались, то не на Пятачке, а в конюховке, на чёрных, небелёных стенах которой во время таких посиделок от табачного дыма выступала смола.

На улицах Ялани случайно проезжающий путник в эти дни мог увидеть табун скучных, мокрогривых лошадей, вызывающих лишь сочувствие своей неприкаянностью; собак, у которых в разгаре был свадебный сезон, отчего на прихоти погоды ими особо не взиралось; да бригадира, съёжившись, утянув голову в плечи и прикрыв глаза козырьком кепки, а ориентируясь при помощи носа, который яланцы – не нос вообще, а нос бригадира – называют виноискателем, уныло шагающего ранним утром на конюховку, а в разное время вечера в сопровождении искавшего, искавшего и отыскавшего его пса Гитлера или бича Аркашки, если, конечно, тот был ещё в состоянии держать в руках ослабленных фонарь, а в редких случаях и самостоятельно – с конюховки.

Вот этим только и могли бы порадовать, пожалуй, случившегося проезжего в такие дни яланские улицы. А чем другим, так это вряд ли.

Люди сетовали. Прильнув к стёклам окон, они тосковали по солнцу.

Не являл собой исключения и Меньшиков Семён. Покуривая и выпуская дым в сторону, чтобы тот не лез в глаза, смотрел Семён сквозь запотевшее стекло, как по электрическим проводам возле его дома бежали, срывались с них и падали в грязь капли.

Его жена Марфа – та с большей пользой коротала время: расположившись на табуретке посреди комнаты и широко расставив ноги, она теребила над подолом утром ещё зарубленную не мужем, а ею курицу, складывая пух в цинковое ведро, а перья – в жёлто-зелёный эмалированный, с нарисованными на нём драконами, китайский таз.

За окном кто-то мелькнул, и Семён протёр поспешно ладонью стекло.

– Паршивчик, – обронил, – язви б яво.

– Ты это на кого? – не отрывая от заделья глаз, спросила Марфа.

– Да на кого… На Шмакодявку.

– Ачё он тебе?

– Да ничего. Мне чё он, – сказал Семён, помедлил, а после добавил: – Изодранный весь. Был бы кобель, зараза, как кобель, а то, туда-сюда-яво-в-полено, шавка не шавка, крыса не крыса… Нет, ты подумай-ка, и он на свадьбу.

– Ой, Боже мой, да пусть потешится. Тебе чё, жалко?

– Да мне-то… Без толку ведь только. Хоть бы таскал с собою тубаретку. Сучки-то все в Ялани, как на грех, его раз в пять рослее, то и в десять. Пока прицеливаться да подпрыгивать, холера, будет, какой-нибудь кобелина и разорвёт его, как рукавицу. Такому вон, как бригадирский Гитлер… как Жорка Костин ли… чё разве стоит. В пасть ухватит, жамкнет, выплюнет, если выплёвывать там чё ещё останется, и откобенилась собачка.

– Ну, разорвут дак разорвут. Хоть хлеба меньше в магазине брать понадобится.

– Кошка Наташкина вон – с ней бы договаривался, если уж шибко его зудит. Она его и от кота-то вряд ли сразу отличит… ещё бы муркать научился, – сказал Семён, а после паузы продолжил: – Да, а до хлебца-то великий он старатель. Хрен бы знал, куда в ём там и лезет… поболе жрёт, чем взрослая свинья.

Семён – человек совершенно чуждый промыслам, как рыбной ловле, так и охоте, но всю свою жизнь страстно мечтающий на удивление и зависть мужикам-односельчанам завести такую собаку, которая сама бы, без подсказки, таскала ему из тайги птиц и зверьков, а он, Семён, только и знал бы что обдирать и выделывать, поплёвывая, шкурки да аппетитный суп варить из дичи. Из разных мест и от самых знаменитых сук привозил Семён хвалёных-расхвалёных щенков. Но те, подрастая и матерея, почему-то все и всегда выказывали большую склонность к дармовому хлебу, чем к охоте, словом, превращались, по выражению хозяина, в «обычных, мать честная, полудурков». Последнего – Шмакодявку, как окрестил его Чекунов Костя, – подарил Семёну за пятьдесят рублей, малые ли деньги, в Елисейске какой-то мужик, «добытчик с виду», поплакав и рассказав, как Жгутик, так кобелька он этого представил, передавил вокруг города на сто километров в радиусе всех норок и соболей поголовно. «Дак а пошто же продаёшь-то?» – спросил резонно мужика Семён. На что ему ответил тот не менее резонно: «Да сесть боюсь – пушнина нонче, сам ведь понимашь… а у меня чердак уж от неё ломится». В Ялани Жгутика как подменили: ни соболя, ни норки он искать не захотел, зато скоро перевёл чуть ли не всех котов, не трогая хозяйского и кошек почему-то, за что и получил в зад заряд дроби от неизвестного.

– Семён, – позвала Марфа.

– Слушаю вас, – откликнулся Семён.

– Завтра проси у бригадира коня и поезжай.

– Куда?!

– За кумом, как куда.

– Ты чё, баба, белены объелась! На мне же нитки не будет сухой, как только сунусь… В гроб загнать решила, чё ли?

– Дождевик возьмёшь.

– Ага, пустая голова! Да это ж не в уборную спалкать, а, шутка в деле, двенадцать километров… Дождевик-то твой – спасёт меня тот разве?!

– Ну, не спасёт, но зато кума привезёшь… Без кума, сам же всё тростишь, и гулянка не гулянка. Лучше не спорь со мной, то вечно…

– Ага, найди такого, чтоб с тобой поспорил. Перетолчёшь – мельче, чем в ступе. Пропади пропадом это и Чалбышево! Стояло б на тракту – и горя бы не знал: сел на автобус бы – и там! – и любо б дело.

– Кто ж виноват?

– А я виню кого, ли чё ли?

– Поедешь?

– Нет.

– Поедешь.

Послезавтра Марфе исполняется пятьдесят пять лет, и ей очень бы хотелось, чтобы на вечеринке, ею затеваемой, присутствовал обязательно их кум, Мешалкин Павел Денисович, житель деревни Чалбышевой, переехавший туда, женившись, из Ялани, большой мастер на шутки-прибаутки, славный запевала и любимец баб.

– Всё! Не поеду, зря не балабонь.

– Я не балабоню, а говорю русским языком: поедешь.

– Твоим русским доски бы строгать на пилораме. Или золу из печки выгребать вон… Не поеду.

– Поедешь.

– Ой, ну ладно, отвяжись… Завтра будет, завтра и поговорим. Ты сколько куриц порешила? – поспешил сменить тему Семён.

– Двух петушков молоденьких да эту, старую, плешивую. Всё равно уж не неслась. А чё, не хватит, чё ли, думашь?

– Да я откуда знаю. Хватит, наверно. Не до Рожесва же идь гулять-то собирашься. Так можно и скотину всю сожрать. Сколько тут будет-то?

– Ну, сколько… Да немного. Человек двадцать – так. А если кума… Поедешь?

– Не поеду.

– Если привезёшь кума с кумой, то – двадцать два. Только едва ли она по такой непогоди захочет тащиться. Засухо-то, никакой силой из Чалбышевой её не вытянешь. Но ты уж постарайся там, поуговаривай.

– Тьфу!

– Восемь мужиков и четырнадцать… нет, двенадцать баб… да мы с тобой. Наташку не позвать, дак после сплетен злых не оберёшься.

– И позовёшь, не оберёшься… Нас-то чё счи-ташь. Может, кто не придёт?

– Кто это?!

– Мало ли… я просто…

– Брось – не придёт! Кому чё дома-то счас делать? Я всё боюсь, не заявились лишние бы.

– Как это – лишние? Без приглашенья-то?

– А совести-то у некоторых людей… найдут заделье – и припрутся. Гнать же не станешь.

– Ну и пусть приходят, хоть вся Ялань пускай нагрянет… Спать я пойду. Постелено там?

– Ты чё?! Время-то – пятый час…

– Ну, дак и чё?

– Дак ведь заспишься.

– А ты не бойся, не засплюсь. Постелено?

– Да кто тебе там постелил… Сейчас, закончу вот…

– Стели. А я пойду пока из бочки воду вычерпаю. Поди, уж полная там набежала… Лило весь день как из ведра.

Марфа, взбив подушки и перину, постелила в горенке постель, после чего собрала с полу в прихожей, где работала, разлетевшийся пух, взяла таз и ведро и понесла всё это в амбар.

В дом муж и жена вернулись вместе.

Снимая у порога калоши и стряхивая с головы и с плеч капли дождя, Марфа ворчит:

– Это чё ж такое, батюшки. Небо, видно, прохудилось. Льёт и льёт, льёт и льёт. И до каких же пор так оно будет?… Видать, до снега.

– Да, – говорит Семён. – В такую погоду путний хозяин и собаку со двора не выгонит, не то что…

– Ты это о чём?

– Да не о чём, а о собаке. Ты куриц счас будешь опаливать?

– Ну а когда?

– Опаливай, опаливай. Я спать пошёл.

– Ступай, спи, – Марфа взяла с табуретки ощипанную курицу и подалась с нею на кухню. – Тронулся уж… в четыре часа дня спать ложиться.

Семён, стоя в другой комнате перед кроватью, замер со стянутой на голову рубахой, дослушал то, что говорила Марфа, и, бросая рубаху на заваленный выстиранным, но не отглаженным ещё бельём стол, ответил – себе, скорее, чем жене:

– А чё ещё… в такую хлюзь? Не за бабочками же гоняться. Не… как его там… бабочек-то ловят?

Падая в постель и скрипя пружинами кровати, Семён не расслышал, что прокричала ему с кухни Марфа. Устроившись удобнее и замерев, переспросил:

– А, чё ты там?

– Я говорю, кино по телевизору сёдня какое-то.

– Какое?!

– Любовное, говорят.

– Ну и хрен с ём, с кином. Всё равно света Мишка вам не включит: деньги в колхозишке давали… не до любови.