Семён уже дремал, когда Марфа, справившись с делами по хозяйству, разделась в темноте и перелезла через него на своё место – у стенки.
Начало светать. Уже можно было различить на подоконниках горшки с геранью и петуньями. Марфа проснулась первой и чуть раньше обычного. Сон её перебило какое-то особенное беспокойство. За окнами было тихо, если не считать за шум напирающий на стёкла лёгкий ветерок и звонко шлёпающие в палисаднике капли. Марфа лежала на боку, лицом к стене. Приподняв голову с подушки, она прислушалась: не кажется ли? Не поворачиваясь, она ткнула пяткой мужа.
– Э-э…
– У-у…
– Слышишь?
– Слышу.
– Чё ты слышишь?
– Тебя.
– Да ты послушай-ка, дождя-то будто нет.
– Ну, и чё?
– И ветерок.
– И чё, что ветерок?
– И капли – редкие вон…
– Ну, дак и чё?
– Даты проснись!.. Дождя-то будто нет… И небо ясное.
– Надолго ли?
– А может, и наладится?
– Хрен с ней, пусть ладится. Не скидывай одеяло!
– Ты чё, не выспался ещё? Давай вставай. Хватит валяться. Сутки, ли чё ли, дрыхнуть будешь?
– И чё? И буду.
– Нет, вставай!
– Вставай, если тебе надо.
– Через тебя мне, чё ли, перелазить?
– Перелезешь. Не первый раз…
Марфа перевалила через Семёна ноги, села на него, как на бревно, и скатилась грузно на пол.
– У-ух, кор-р-рова многотелая, – простонал Семён.
– И ты подымайся. Дров помельче наколи – мне воду надо будет греть: в кухне добелить и пол вымыть в избах. Мишка-Керогаз вон, Винокур, уже прошёл – свет скоро загорит. Вставай, вставай, а то спихну счас. Ишь, развалился. Потом некогда будет – на Пятачок, на вашу сходку… да к бригадиру за конём… Время самое просить, пока с похмелья он, а опохмелится – и не допросишься. Вставай-ка.
Сказала Марфа так и вышла из горенки. Семён нехотя поднялся и стал одеваться.
В полдень осеннее солнце, насквозь пробегая промытые к зиме стёкла окон, тёплыми, благодушными пятнами ложилось на натёртый с песком дожелта, влажный ещё пол прихожей. Стены и потолок выбеленной только что кухни сияли.
Марфа, выжимая в ведро тряпку, думала, какие коврики ей бросить на кухне, какой – возле порога и какою скатертью накрыть праздничный стол. Как завтра разместить за ним гостей – вот Марфа думала ещё о чём.
К дому, разрезая колёсами жирную грязь, подкатила телега, запряжённая гнедым, приземистым конём с коротко стриженной гривой. На дуге беспечно золотился и радостно потренькивал колоколец. На телеге по одну сторону сидел правивший Семён, по другую – его приятель лучший, Чекунов Константин, родом из Подъяланной.
– Тпрр-рр, милай!
Конь ткнулся мордой в ворота, резко отдёрнул морду от ворот и, чуть спятившись, остановился. Испуская пар, просыхающие на солнце ворота блаженствовали от тепла, только поэтому, наверное, к неслыханно нахальной выходке коня и отнеслись спокойно – не заворчали.
– Товариш-ш ляйтенант!! – позвал Семён. На фронте Семён не был, в армии не служил и в воинских званиях не разбирался, а – «ляйтенант» – возможно, потому, что слово это для него звучало более значительно и более подходяще относительно жены, чем любое другое из военной табели.
Марфа бросила в ведро тряпку, распустила подоткнутую юбку и, вытирая об неё руки, направилась к окну.
– Марфа! Я поехал, – доложил Семён. – Вынеси дождевик… на всякий случай, так сказать… и… Стой-ка, стой-ка!
Марфа кивнула вопросительно. Семён продолжил:
– И бражки… литрочку.
– А две не хошь?!
– Да не мне-е-э, – заёрзал Семён на телеге. – Ты посмотри-ка вон… Марья Костю за поросятами в Чалбышеву отправила, а куда он такой… без опохмелки-то… вон как его карёжит, разве ж можно!.. Ещё в дороге как помрёт!
– Дак Марья пусть и похмелят! – крикнула Марфа из избы, разглядывая через слегка искажающее стекло Костю.
– Марфа! В похмелье-мать! – взмолился тот, сложив руки, перед святым как будто ликом. – Дома ни капли, как в пустыне! Ублажи. Век помнить буду – не забуду.
– Больно надо, – сказала Марфа, и в окне её не стало видно.
А через несколько минут появилась она в воротах с дождевиком и банкой бражки, заигравшей на свету искристо и оранжево.
Семён подмигнул исподтишка другу, взял у Марфы дождевик, бросил его на телегу, затем с крайне безразличным видом принял из Марфиных рук банку и передал её приятелю.
– Не уходи пока, – сказал Семён жене. – Сейчас, недолго он… и… банку сразу заберёшь.
– Ну! Если загуляшь… – сказала Марфа мужу, но глядя при этом на Костю.
– Да я с чего?
– Ну а с чего у вас всегда. Чуть в рот попало – и понеслось до поросячьего визгу. Вечно ты его, забулдыга, подначивашь! – уже на Костю обрушилась Марфа. – Нажрётесь – и тебе влетит, как Сидоровой козе. Ты меня знашь.
– Знаю, знаю, ой как знаю, – порадовался Костя. – Наполучался тумаков-то.
– Ага, ну вот, и хорошо… Честное слово, возьму палку покрепче и потяжелее – и этой палкой того и другого… по чему попало… до тех пор буду тузить…
– Палкой?! – это Косте интересно.
– Или бичом, – говорит Марфа.
– По чему попало?! – интересно это Семёну.
– Ое-ёй, – качает Костя головой.
– А ты бы лучше не подтрунивал… Пей, пока не отняла. Руки-то, как у воришки, вон трясутся. Смотреть тошно.
– Ты мне в глаза гляди, а не на руки, в руках правды нет, – ещё более развеселился Костя. – Эх, мать честная, за твоё бесценное здоровье, Меныпечиха!
– Не погань, – сказала Марфа. – За своё пей, малахольный. За моё и без тебя выльется.
– Нет уж, Марфа, без меня никак не обойдётся… Ох, ты!., слов нет… хороша штукенция! Теперь я, Семён, не только в Чалбышеву за поросятами, теперь хоть в Африку за кем-нибудь, а чё?… Вынеси, Марфа, мне ещё – я тебе крокодила привезу задаром.
– Разбежалась, Коськантин Северьяныч.
– Не запнись, Марфа Ивановна. Марья моя помрёт – переженюсь. Как ты, Марфа, на это посмотришь?… А Семёна к Дыщихе отправим.
– Жду не дождусь, как поменять бы… Мне одного такого на всю жизнь хватило.
Выпил Семён свою долю под Марфино: «Ух, ты, волк! А у тебя чё, тоже голова болит с похмелья, чё ли?!»-отдал ей банку, сел на телегу и, развернув и стегнув коня легонько, протянул:
– Н-но-о-о, Гнедко. Ступай-ка, милой.
– Не дай Бог, Семён, если домой заявишься с пьяной рожей, – пригрозила мужу Марфа. – Не погляжу я и на кума… Эй, Костя, а у кого ты поросят-то там собрался брать?!
– У Гринчучи-и-ихи!
Марфа ещё раз погрозила отъезжающим – теперь им банкой помахав – и вернулась в дом.
Основная еланная площадь, на которой густо построилась Ялань, глубоким логом отделена от косогора, где расположилась уютно тихой улочкой дюжина крепких изб, в том числе и пятистенник Меньшиковых; улочка эта и название отдельное имеет – Балахнина – будто другая деревенька; ну а по улице и гору именуют Балахнинской.
По логу, между Яланью и Балахниной, речушка малая вихляет – Куртюмка. После дождей Куртюмка разлилась, так что не везде теперь её и переедешь.
Сразу от дома Семён свернул с обычной дороги и направил Гнедка прямиком к одному из бродов. На спуске ноги Гнедка юзят по мокрой ещё траве, а потому переступает конь медленно и осторожно. Колоколец отмечает каждый его шаг.
Костя успокоившимися наконец пальцами скручивает цигарку. Семён поправляет под собой сморщинившийся дождевик. Поправил, после говорит:
– Я слышал, родня твоя в городе дом купили.
– Ага, купили, мать бы их растак, – отвечает Костя. – Переберутся скоро, куркули. Городчанами станут.
– За чё ты не взлюбил-то его так? – не в первый уже раз спрашивает Семён, зная, что друг на это скажет.
Друг говорит:
– А за чё же, интересно, мне его любить, скажи на милость?… Родня, называется. Ты вот мне и чужой будто, а я пришёл к тебе еле живой – и подлечился. Так? А этот… начальство медовухой потчует до усмерти, а мне на красненькую даже – не было, чтоб одолжил. Не чё уж там, а- одолжить! А чтоб на белую – я уж молчу. Где-нибудь будешь лежать, подыхая, не подойдёт и капли не предложит… Другой бы, я как полагаю, с пасеки приехал, всё же ведь свои, коня бы толком не успел распрячь, и первым делом бы к тебе: на, Коськантин, битончик, мол, опохмеляйся на здоровье, а хошь, давай, дескать, и вместе треснем – ну дак как же!.. Уж не битончик бы, хошь поллитровочку… Пусть бы уж так тогда- пусть бы уж мимо дома хошь пронёс, пусть бы понюхать хошь – и то приятно. Захлебнуться бы ему ею, и медовухою его, утонуть бы в ней или начальство отравить бы, чтобы посадили, чтобы в тюрьме от горя помер. Не пожалел, Семён, ей-богу, бы. Пришёл бы на его могилку и напакостил бы, напакостил бы да ещё и растоптал, – сказал так Костя и свисающими с телеги ногами продемонстрировал, как он бы это сделал. – И Аграфену – ту испортил – глотка не выклянчишь, морду сквасит, будто у неё не стаканчик просишь, а хрен и знат чё… А я ведь с ней нянчился, света белого из-за неё в детстве не видел!
– Хэ… вон оно чё… вон оно как… хэ… ишь, чё!
– Ага, сходил бы и напакостил.
– У-у… А как она? – спросил Семён. – Есть в ней градус какой? Или так себе, пустая?
– В ком? – не понял Костя.
– Да в бражке Марфиной.
– А-а, е-е-есть.
– Не врёшь?!
– Ещё какой.
– А я вечер, тайком от Марфы… она спит, а я… отведал – чё-то ничё, мне показалось, не ударило.
– Ну-у, что ты, парень, е-е-есть, конечно.
– Да-а?
– Толковая брага. Шею стал чувствовать, то голова-то – как на костыле. А утром… думал, конец совсем уж – хошь, чтоб не ждать, дак удавись. И, как на грех, нигде ни капли… и без греха-то – никогда… Со всех бутылок слил одёнки, а там кого – с напёрсток разве, да и то выдохлось… Одна башка: шагнул туда – мозги на ту вроде сторону, шагнул сюда – они на эту… как шевяк в проруби, ara. A тут ещё и Мань-ка – ночью задницу грелкой оттаивала, всё и мёрзнет пошто-то, а грелку на пол возле кровати, как согрелась, бросила. Попить поднялся – и остолбенел: ну, думаю, в похмелье-мать, откуда жаба в моём доме? Снова, ли чё ли, мысль такая, в болоте где заночевал? Аж замутило… а тут – ни капли! Но. Можешь представить или нет?